Мое имя Бродек
Шрифт:
На улице Пюппензальтц, нашей главной улице, от двери к двери ходил старый Онмайст. Это особенный пес. Ohnmeist на диалекте значит «бесхозный», его так прозвали, потому что у него нет хозяина и он никогда его не хотел. Он избегает других собак и детей и удовлетворяется малым, выпрашивая пропитание под окнами кухонь. Иногда сопровождает того, кто не против, в поля или в леса, спит под звездами, а когда слишком холодно, скребется под дверями амбаров, где ему охотно предоставляют немного соломы и миску супа. Это крупный барбос с рыжеватыми подпалинами ростом с грифона, но с короткой густой шерстью, как у легавой. Наверняка в нем перемешалась кровь многих пород, но поди разбери, каких именно. Когда он подошел и обнюхал меня, я вспомнил, что, когда ему навстречу попадался Андерер,
У меня и самого засела в голове мысль, крутившаяся там во время беспокойной ночи: мне надо поговорить с Оршвиром, мэром. Надо с ним увидеться, чтобы он ясно сказал, чего все ждут от меня? Я дошел до того, что начал даже сомневаться, правильно ли понял слова Гёбблера, не приснилось ли мне его присутствие на скамье, не была ли вчерашняя сцена в трактире, тиски этих тел, клещи этих лиц вокруг меня, это требование и это обещание сделаны из того же вещества, что и некоторые странные сновидения.
Дом Оршвира единственный, который по-настоящему упирается в лес. А также самый большой в нашей деревне. Постройка производит впечатление достатка и силы, хотя это всего лишь большая старинная ферма, правда, процветающая, тучная, с огромными крышами и стенами, сложенными наподобие неровной шашечницы из гранита и песчаника, но людям она кажется чуть ли не замком. Впрочем, я уверен, что и сам Оршвир немного принимает себя за кастеляна. Это неплохой человек, хотя и безобразный, как варварский полк при полном параде. Поговаривают, что будто бы, как это ни странно, именно безобразие обеспечило ему немало побед в том возрасте, когда бегают на танцульки. Люди много и слишком часто болтают, чтобы ничего не сказать. Несомненно лишь то, что Оршвир женился на самой богатой невесте в округе, на Ильде Попенхаймер, чей отец владел пятью лесопилками и тремя мельницами. В придачу к этому наследству она подарила ему двоих сыновей: вылитые копии их папаши.
Теперь это сходство совершенно неважно, потому что они оба мертвы; я ведь говорю о прошлом. О самом начале войны. Их имена выбиты на памятнике, который деревня воздвигла между церковью и кладбищем. Он изображает коленопреклоненную женщину, закутанную в просторные покрывала, правда, не совсем понятно, то ли она молится, то ли вынашивает планы мщения: Гюнтер и Герард Оршвир, двадцати одного года и девятнадцати лет. Мое имя тоже было на этом монументе, но, поскольку я вернулся, Баеренсбург, дорожный рабочий, его стесал. Ему пришлось очень нелегко. Высеченное на камне всегда удаляется с большим трудом. Так что на этом памятнике мне порой еще удается прочесть свое имя. У меня это вызывает улыбку, но Эмелия содрогается. Ей не нравится проходить мимо.
Люди шепчутся, что Оршвир стал мэром именно благодаря гибели своих сыновей. Хотя в их смерти не было ничего героического. Они сами себя убили на наблюдательном посту, играя с гранатой, как мальчишки. Да, в сущности, они и были всего лишь большими детьми, решившими, что война вдруг сделала их мужчинами. Взрыв слышали даже в деревне. Это был первый. Все побежали к маленькому наблюдательному посту, который соорудили возле дороги, идущей через границу прямо посреди выгона Шёнбее, на пригорке, прикрытом большой рыжей скалой в пятнах нефритового лишайника. От поста не осталось ничего, ни будки, ни мальчишек. Один все еще сжимал руками живот, пытаясь удержать вылезавшие внутренности. У другого была начисто оторвана голова, которая пристально на нас смотрела. Их похоронили через день в белых льняных простынях и в дубовых гробах, которые столяр Фиксхайм сделал с особым тщанием. Это были наши первые павшие. Священник Пайпер, в то время еще пивший только воду, прочитал проповедь, где речь шла о случайности и об избавлении. Мало кто из нас ее понял, но людям очень
Я вошел во двор фермы, еще пустынный в этот час. Он огромен. Сам по себе настоящая страна, окаймленная прекрасными навозными кучами. Вход увенчан большой красной аркой из точеного дерева, с резными украшениями в виде листьев каштана, посреди которых можно прочесть: «B"oden und Herz geliecht», что означает примерно: «Чрево и сердце едины».
Я часто ломал себе голову над смыслом этой фразы. Мне сказали, что ее велел вырезать еще дед Оршвира. Хотя я говорю «мне сказали», на самом деле это сообщил мне Диодем, учитель. Он был старше меня, но мы понимали друг друга, как два товарища. Ему нравилось сопровождать меня в моих вылазках для обследования местности, когда он располагал досугом, а я находил удовольствие, болтая с ним, поскольку он был незаурядным человеком, который часто, не всегда, но часто, проявлял мудрость, много знал, наверняка даже больше, чем признавался, умел превосходно читать, писать и считать, потому-то, впрочем, предыдущий мэр и сделал его учителем, хотя он был родом не из нашей деревни, а пришел из другой, находившейся южнее, в четырех часах ходьбы от нее.
Уже три недели, как Диодем умер при столь странных и неопределенных обстоятельствах, что это насторожило меня еще больше по поводу всех тех мелких тревожных признаков, которые я замечаю вокруг себя и которые потихоньку порождают страх в моем мозгу, так что на следующий же день после его смерти я начал этот рассказ помимо того Отчета, который потребовали от меня все остальные. И пишу одновременно оба.
Большую часть своего свободного времени Диодем проводил в архивах деревни. Я часто видел его освещенное окно очень поздно ночью. Он жил один, над школой, в крошечной квартирке, неудобной и пыльной. Все ее убранство составляли книги, документы и ведомости былых времен.
– Больше всего я хотел бы понять, – признался он мне однажды. – Ведь никто не понимает ничего или очень мало. Люди живут почти как слепцы, и, как правило, им этого довольно. Я бы даже сказал, что к этому они и стремятся: избегать головной боли и головокружения, набивать себе желудок, искать облегчения меж ног своих жен, когда кровь становится слишком горячей, воевать, когда им велят это делать, и умирать, не очень-то зная, что их ждет после смерти, но все-таки надеясь, что что-то ждет. Я же с самого детства люблю вопросы и пути, которые ведут к ответам. Впрочем, иногда мне в итоге удается узнать только путь, но это неважно: я уже продвинулся.
Быть может, как раз из-за этого Диодем и умер – пытаясь все понять, обозначить словами и объяснить то, что необъяснимо и всегда должно оставаться неведомым. В то время я не очень-то знал, что ответить. Так что, думаю, просто улыбнулся. Улыбка ведь хлеба не просит.
Но в другой раз, как-то весенним днем, мы заговорили об Оршвире, о его воротах и о той самой фразе. Это было еще до войны. Пупхетта еще не родилась. Мы с Диодемом сидели на короткой траве верхнего пастбища Буренкопф, там, где начинается переход в долину Дуры и дальше граница. Прежде чем начать спуск, мы немного передохнули рядом с распятием, на котором Иисус изображен со странным лицом, то ли негритянским, то ли монгольским. День уже близился к концу. Оттуда, где мы сидели, видна была вся наша деревня, такая крошечная, что уместилась бы в одной горсти. Домики казались игрушечными. Прекрасное закатное солнце золотило крыши, еще блестевшие от молодого дождя. Все это парило, и на расстоянии медлительные и дряблые струйки дыма сливались с дрожанием воздуха, мутившим горизонт и делавшим его почти живым.
Диодем вытащил из кармана клочки бумаги и прочитал мне последние страницы романа, который писал. Романы были его манией. Он писал самое меньшее по одному в год на каких-то мятых бумажках, обертках, этикетках и хранил их для себя, никогда никому не показывая. Я был единственным, кому он время от времени читал отрывки. А читая, никогда ничего от меня не ожидал. Даже не спрашивал моего мнения. Тем лучше. Я и не смог бы его высказать. Это всегда были почти одни и те же запутанные истории с бесконечными замысловатыми фразами, где речь шла о каких-то заговорах, о сокровищах, спрятанных в глубоких тайниках, и о девушках, которых держали в заточении. Мне очень нравился Диодем. И еще мне очень нравился его голос. Он нагонял на меня дремоту и согревал. Я любовался пейзажем и слушал музыку. Это были хорошие моменты.