Мое имя Бродек
Шрифт:
– Я дальше не побегу, Бродек.
Я ответил ему, что он сошел с ума, что сейчас подойдут охранники, набросятся на него и убьют.
– Я дальше не побегу. Не смогу жить с этим, о чем ты сам знаешь… – повторил он.
Я попытался потянуть его за собой, схватив за рукав. Ничего не вышло. Я потянул сильнее. Лоскут его рубашки остался у меня в руках. Охранники издалека заметили что-то. Перестали говорить и посмотрели в нашу сторону.
– Давай, давай скорее! – умолял я.
Кельмар сел прямо в дорожную пыль. И снова повторил: «Я дальше не побегу», – очень тихо, очень спокойно, словно всего лишь высказал вслух серьезное решение, которое долго вынашивал, не говоря ни слова. Охранники направились к нам, крича и шагая все быстрее.
– Кельмар!.. – прошептал я, – Кельмар… давай, я тебя умоляю!
Он посмотрел на меня с улыбкой.
– Ты вспомнишь
Мне резко обожгло поясницу. Другой удар палки пришелся в плечо. Возникшие рядом с нами два охранника орали и били. Кельмар закрыл глаза. Один из охранников оттолкнул меня, крикнул, чтобы я убирался. Новый удар разбил мне губы. В рот затекла кровь. Я снова побежал, плача, но не от боли, а думая о Кельмаре, который сделал свой выбор. Крики остались позади. Я обернулся. Охранники стервенели, избивая студента. Его тело качалось во все стороны, как кукла, с которой позабавился негодный мальчишка, сломав ей все сочленения и детали механизма. И мне показалось, что я снова переживаю чудовищную сцену P"urische Nacht – Ночи Очищения.
Я так и не нашел ручейковый барвинок в наших горах. Хотя видел его в книге, в драгоценной книге: это не очень высокий цветок с тонким стеблем, чьи лепестки глубокого синего цвета кажутся спаянными воедино, словно не хотят раскрыться по-настоящему. Но, быть может, он уже и не существует. Быть может, природа решила изъять его из своего великого каталога. И лишить людей этой красоты, лишить, потому что они ее больше не достойны.
В конце дороги и в конце моей пробежки оказался вход в лагерь: большие, довольно красивые ворота из кованого железа, похожие на те, что ведут в парки или увеселительные сады. По обе стороны от них возвышалась пара будок, кокетливо выкрашенных розовой и зеленой краской, в которых, словно истуканы, стояли часовые, а прямо над входом висел большой, блестящий крюк, похожий на мясницкий и способный выдержать целую бычью тушу. И на нем качался человек с петлей на шее и со связанными за спиной руками. Его выпученные глаза вылезали из орбит, изо рта свисал толстый, распухший язык – бедняга, похожий на нас, как брат, чью жалкую грудь украшала табличка с надписью на языке Fratergekeime, бывшем когда-то двойником нашего диалекта, его братом-близнецом: «Ich bin nichts». «Я ничто». Его слегка покачивало ветром. Неподалеку терпеливо ждали три черные вороны, следя за ним, как за лакомством.
Каждый день на входе в лагерь вешали одного человека. Каждый, просыпаясь утром, говорил себе, что сегодня, быть может, его черед. Охранники выгоняли нас из бараков, где мы спали вповалку прямо на земле, заставляли построиться, и мы долго ждали стоя, в любую погоду, чтобы они выбрали из нас сегодняшнюю жертву. Иногда дело решалось в три секунды. А в другой раз они разыгрывали нас в кости или карты. И нам приходилось ждать, неподвижно стоя рядом с ними в стройных рядах. Партия порой затягивалась, но в конечном счете выигравший получал право сделать свой выбор. Он проходил по рядам. Мы стояли, затаив дыхание. Каждый старался сделаться как можно незаметнее. Охранник не торопился. Потом наконец останавливался перед каким-нибудь узником, тыкал в него носком сапога и говорил просто: «Du». «Ты». А мы, остальные, все остальные, чувствовали, как в глубине души рождается безумная радость, уродливое счастье, которому было суждено продлиться только до завтрашнего дня, до новой церемонии, но это помогало держаться, снова держаться.
«Du» уходил с охранниками. Шел к воротам. Ему велели подняться по лесенке до крюка, отцепить повешенного накануне, стащить его вниз на спине, выкопать могилу и похоронить. Потом охранники приказывали ему надеть табличку «Ich bin nichts», накидывали петлю на шею и опять загоняли на верхние ступени лесенки. После чего начинали ждать прихода Цайленессенисс.
Цайленессенисс была женой начальника лагеря. Молодой, а главное, нечеловечески красивой, словно целиком состоявшей из избытка белокурости и белизны. Она часто
Цайленессенисс никогда не пропускала утреннего повешения. Она приходила не спеша, свежая, с еще розовевшими от чистой воды, мыла и крема щеками, и ветер порой доносил до нас аромат ее духов, глицинии; с тех пор, чувствуя этот запах, я не могу обойтись без рвоты или слез. Она была опрятно одета, безупречно причесана, а мы, стоявшие всего в нескольких шагах в своих бесформенных, потерявших цвет лохмотьях, грязные, вонючие, зажираемые паразитами, с обритыми или в струпьях черепами, выпиравшими отовсюду костями, принадлежали к совсем другому, чуждому ей миру.
Она никогда не приходила одна. Всегда приносила на руках своего ребенка, младенца всего нескольких месяцев от роду, закутанного в красивое белье. Она спокойно баюкала его, нашептывала ему что-то на ухо, напевала детские песенки. Одну я даже запомнил, там говорилось: «Welt, Welt von licht / Manns hanger auf all recht / Welt Welt von licht / ^O mein kinder so wet stillecht» – «Мир, мир света. / На всем людская рука. / Мир, мир света. / О, мое нежное дитя, отдыхай».
Ребенок всегда был спокоен. Не плакал. Иногда спал, но она осторожно его будила и, когда он в конце концов открывал глаза и зевал в небо, дрыгая своими маленькими ручками и ножками, просто кивала, давая понять охранникам, что можно начинать церемонию. Один из них сильным ударом выбивал лесенку, и тело «Du» падало, быстро подхваченное веревкой. Цайленессенисс смотрела на него несколько минут, и на ее губах появлялась улыбка. Она не упускала ни одной подробности, ни содроганий тела, ни звуков из горла, ни брыкающихся в пустоте ног, потерявших опору, ни утробного урчания, которое издавали опустошавшиеся внутренности, ни, наконец, неподвижности и полной тишины. Тогда она запечатлевала долгий поцелуй на лобике своего ребенка, который иногда немного хныкал, не от страха, конечно, а потому что, проголодавшись, требовал свою порцию материнского молока, и спокойно уходила. Их место занимали три черные вороны. Не знаю, были ли это каждый день те же самые. Они ведь так похожи. Охранники тоже походили друг на друга, но не выклевывали нам глаза, удовлетворяясь нашими жизнями. Как и она. Как жена начальника лагеря. Как та, кого мы прозвали Die Zeilenesseniss – «пожирательница душ».
Впоследствии я часто думал об этом ребенке, о ее ребенке. Умер ли он, как и она? Или жив? Если жив, ему должно быть столько же лет, сколько моей малышке Пупхетте. Как живется этому малышу, который столько месяцев подряд каждое утро питался теплым молоком материнской груди и зрелищем сотен повешенных? Какие он видит сны? Какие слова говорит? Улыбается ли он еще? Может, сошел с ума? Забыл ли он или все еще мусолит в своем юном мозгу судорожные движения приближавшихся к смерти тел, приглушенные стоны, слезы, стекавшие по серым запавшим щекам? Пронзительные крики птиц?
Первые дни в лагере, в B"uxte, я без конца говорил с Кельмаром, словно он был все еще жив. B"uxte – это карцер без окна. Свет туда проникал из-под обитой железом двери. Я открывал глаза и видел напротив себя стену. Закрывал и видел Кельмара, а за его спиной, дальше, намного дальше, Эмелию, ее нежные хрупкие плечи, а еще дальше Федорину, плакавшую, тихонько качая головой.
Не знаю, сколько времени я оставался в B"uxte со всеми этими лицами и со стеной. Наверняка долго. Недели, быть может, месяцы. Но в любом случае там, в лагере, это ничего не значило. Время не имело значения.
Времени уже не было.
X
Я все еще в сарае. Трудно успокоиться. Примерно полчаса назад мне послышался за дверью странный звук, будто там кто-то скребся. Я перестал печатать и напряг слух. Ничего. Звук прекратился. Я надолго затаил дыхание. Все-таки я был уверен, что кое-что слышал. И мне это не почудилось – чуть позже звук донесся снова, но уже не из-за двери, а из-за стены, теперь он медленно, очень медленно продвигался вдоль нее, словно ползком. Я задул свечу, вынул листок из машинки. Засунул его под рубашку и забился в угол за инструментами, рядом со старой плетеной корзиной с капустой и репой. Звук не прекращался, все время медленно продвигаясь вперед, скользил вдоль стен сарая.