Мое имя Бродек
Шрифт:
На окружающий пейзаж, весь в зеленых и светло-желтых тонах, его черный костюм, этот неизменный редингот из безупречно отутюженного сукна, отбрасывал совершенно неуместную тень. Подойдя поближе, я заметил, что на нем также рубашка с жабо, шерстяной жилет и гетры поверх больших начищенных ботинок, отражавших солнце, словно осколки зеркала.
Под моими ногами хрустнули несколько веточек, и он обернулся.
Заметил меня. Наверняка я показался ему вором, но он совсем не выглядел удивленным и улыбнулся мне, приподняв правой рукой воображаемую шляпу в знак приветствия. Его щеки были очень розовыми, а остальное лицо – лоб, подбородок, нос – было намазано кремом из свинцовых белил. Черные завитки по обе стороны его плешивого
– Вы, без сомнения, пришли, чтобы оценить протяженность мира? – сказал он своим красивым голосом и показывая на развернувшийся перед нами ландшафт. Тут-то я и заметил на его толстых, довольно круглых коленках блокнот, а в другой руке карандаш. На раскрытой странице были какие-то штрихи, линии, затемненные места. Когда до него дошло, что я туда смотрю, он закрыл блокнот.
Я впервые оказался с ним наедине с тех пор, как он приехал к нам, и обращался он ко мне тоже в первый раз.
– Не будете ли вы любезны оказать мне услугу? – спросил он, а поскольку я ничего не отвечал и еще потому что мое лицо наверняка показалось ему немного замкнутым, он опять изобразил свою загадочную улыбку, которая его почти никогда не покидала. – Успокойтесь, я хотел всего лишь, чтобы вы назвали мне все эти вершины, которые окружают ущелье. Боюсь, мои карты неточны.
И, сопровождая свои слова широким жестом, он указал на пики, возвышавшиеся вдалеке и трепетавшие в оцепенении этого летнего дня, местами почти сливаясь с небом, которое словно хотело растворить их. Я подошел к нему, опустился на колени, чтобы быть на его уровне, и стал перечислять названия, начиная с востока:
– Вон та, это Хунтерпиц, ее так называют из-за сходства с головой собаки в профиль; затем, видите, трехглавая Шникелькопф, потом Брондерпиц, потом гребень Хёрни с пиком Хёрни, самой высокой вершиной, дальше седловина Дура, гребень Флориа и наконец, на самом западе зубец Маузайн, который напоминает человека, согнувшегося под грузом.
Я умолк: он дописывал названия в своем блокноте, который снова достал из кармана, а закончив, быстро убрал.
– Безмерно вам благодарен. – И он с теплотой пожал мне руку, а в его больших зеленых глазах блеснула искорка удовольствия, словно я подарил ему сокровище.
Я уже собирался расстаться с ним, когда он добавил:
– Мне сказали, что вы интересуетесь цветами и травами. Мы с вами похожи. Я любитель пейзажей, фигур и портретов. Весьма невинный порок, в сущности. Я взял с собой довольно редкие книги, которые должны вас заинтересовать. Буду рад показать их вам, если вы как-нибудь окажете мне честь и заглянете ко мне.
Я коротко кивнул, но ничего не ответил. Мне еще ни разу не доводилось слышать, чтобы он столько говорил. Потом я ушел, оставив его на скале.
– И ты выдал ему все названия?! – Вильхем Фуртенхау воздел руки к небу, буравя меня взглядом.
Он зашел в скобяную лавку Густава Рёппеля как раз в тот момент, когда я рассказывал ему о своей встрече с Андерером, всего через несколько часов после того, как она произошла. Густав был моим школьным товарищем. Мы вместе сидели за одной партой, бок о бок, и я часто позволял ему читать в моей тетрадке ответы на задачки, а он давал мне взамен то гвозди, то какие-нибудь шурупы или немного бечевки, все то, что ему удавалось стянуть в отцовском магазине. Я только что написал, что Густав был моим товарищем, поскольку сегодня уже не знаю, так ли это. Ведь он был вместе с другими во время Ereignies. Совершил непоправимое! И с тех пор не сказал мне ни слова, хотя мы встречались каждое воскресенье после мессы на паперти церкви, когда священник
Я уже сказал, что считаю Фуртенхау очень богатым, но он еще и очень глуп. Так хлопнул по прилавку Рёппеля, что на пол свалилась коробка кнопок.
– Да ты хоть соображаешь, что наделал, Бродек, ты же ему выболтал все названия наших гор и говоришь, что он их записал!
Фуртенхау был вне себя. Казалось, что его огромные темно-фиолетовые уши высосали всю кровь из его тела. И напрасно я его убеждал, что названия вершин – никакой не секрет, что они всем известны или их можно найти в документах. Его это не утихомирило.
– Ты даже не представляешь, что он может нахимичить! Сует всюду свой нос, вопросы всякие задает, будто бы пустячные, и все это со своей рыбьей рожей и манерами, от которых тошно! Взялся на нашу голову ниоткуда!
Чтобы немного успокоить Фуртенхау, я повторил то, что Андерер сказал о пейзажах и фигурах, но это только распалило его гнев. Прежде чем выйти из скобяной лавки, он бросил фразу, которая в то время показалась мне ничего не значащей, но только сегодня я почувствовал, сколько в ней могло таиться угроз:
– Не забудь, Бродек, если что-нибудь случится, то это из-за тебя!
И он грохнул дверью. Мы с Густавом переглянулись, одновременно пожали плечами и рассмеялись от всего сердца, как в детстве.
XIV
Мне понадобилось почти два часа, чтобы добраться до хижины Штерна, хотя в обычное время вполне хватало часа. Но никто не протоптал тропинку, и, как только я миновал границу лиственных деревьев и углубился в большой пихтовый лес, толщина снега стала такой, что я увязал в нем по колено. В лесу царило безмолвие. Я не заметил ни зверя, ни птицы. Не слышал ничего, кроме гула Штауби, которая примерно двумястами метрами ниже довольно круто поворачивает и разбивается вдребезги на больших камнях.
Проходя мимо скалы Линген, я отвел глаза и не остановился. Даже ускорил шаг, и ледяной воздух еще глубже проник в мои легкие, словно желая их иссушить. Я слишком боялся увидеть призрак Андерера, замерший в той же позе на своем маленьком сиденье лицом к пейзажу или же простирающий ко мне руки, умоляя меня. Но о чем?
Даже если бы я оказался в трактире тем вечером, когда все сошли с ума, что бы я смог поделать, один-одинешенек? Малейшее из моих слов, малейший из моих жестов решили бы мою участь, и со мной случилось бы то же самое, что и с ним. Как раз это и поразило меня ужасом: знать, что если бы я оказался в трактире, то ничего бы не сделал, чтобы помешать произошедшему. Наоборот, постарался бы стать как можно меньше и бессильно присутствовал бы при ужасной сцене. Эта трусость, хоть я ее и не проявил, была мне омерзительна. В сущности, я был не лучше остальных, всех тех, что окружили меня, а потом навязали мне этот Отчет, который, как они надеялись, должен снять с них вину.
Штерн живет вне мира, я хочу сказать – вне нашего мира. И все Штерны всегда жили так же, прозябая в лесной глуши и поддерживая с деревней безучастные отношения. Но он последний из Штернов. Единственный. У него нет ни жены, ни детей. После него все умрет.
Он выделывает шкуры, на то и существует. Спускается в деревню два раза за зиму, в теплое время года немного чаще. Продает свои меха и вещи, которые вырезает из пихты. На вырученные деньги покупает муку, сушеный горох, табак, сахар и соль. А когда после этого у него что-то остается, пьет на остатки водку и поднимается к себе вдрызг пьяным. Но ни разу не заблудился. Его ноги сами знают дорогу.