Мои знакомые
Шрифт:
— Он уже после швартовки дважды нализался. В машинном он пустое место. Разгильдяй, выпивоха! Глупо, — вконец разгорячился Никитич. — В тебе говорит ложный стыд! Он себе позволит, на него глядя, другой, третий: «Мы что, хуже», и лопнула работа. И уже есть случаи. Это надо предотвратить! Понял ты, наконец!
Он, конечно, все понимал, не дурак. А решиться не мог. Рассудок говорил одно, сердце — другое.
— Так понял или нет?
— Понял.
— Значит, договорились. Даю на работу два часа.
— Нет…
Впору было исчезнуть, раствориться, так невмоготу ему было перед Никитичем. «А для
— Да ты просто малосознательный человек, — тяжело вымолвил старик, розовея от гнева, так что острое его личико стало под цвет бороды. — Ты хоть Ленина читал?. В школе? Значит, плохо читал. Я тебе покажу, что надо прочесть. Там у него ясно сказано, что без дисциплины и ответственности каждого — заметь, каждого трудящегося — социализм невозможен… Вот так. Придется заняться твоим воспитанием, товарищ комсомолец.
Мухин молчал, потупясь, будто не Саньке, а ему выговаривали, — стыд и позор. И Санька почувствовал, что дело сейчас уже не в Юшкине, а в нем самом, и это для Никитича очень важно.
— Ладно, — неожиданно оттаял Никитич, — такие вещи под нажимом не делаются, еще поговорим. А пока вы тут подредактируйте твое стихотворение и печатными буквами на всю колонку. Я пошел…
Они остались одни. Мухин придержал отколовшийся угол газеты. Видимо, пошла крупная зыбь, судно качнуло, слышно стало, как бьется о борт волна.
— Замечаний немного, — сказал Мухин, — надо бы дать примету времени. А то моряк и моряк. Какой моряк? И тыщу лет назад моряки были.
— Ну наш, — сказал Санька, уже смирившийся с грядущей «славой» — что-то она принесет?
Мухин оживился и тут же скис:
— Наш — слишком в лоб. Нужна тонкость, ньюанс, но чтобы чувствовалось… В общем, подумай.
— Слушай, я не знаю, как это делать, что я, Пушкин? Ньюанс… И откуда ты такой грамотный?
— Я с третьего курса института, — серьезно ответил Мухин, — с литфака.
В другой раз Санька не утерпел бы от любопытства: почему из института — в море? Не похоже, чтобы такого вытурили, но сейчас, после пережитого с Никитичем, ни о чем не хотелось спрашивать. Еще неизвестно, что ему принесут эти стихи? Может, дать без подписи? Но стоило заикнуться — Мухин округлил глаза.
— Это что, анонимка — за псевдоним прятаться? Пройдешь у меня в отчете как участник литсамодеятельности! Вот так. Тут еще боцман «матом кроет»? Может, наш и кроет, а зачем обобщать?
— Ну да, — воспротивился Санька ревниво, эта строчка ему как раз нравилась. — На других суднах они матросам детские песни поют.
Мухин фыркнул и неожиданно уступил. Но зато на последней строфе стал как вкопанный.
— При чем тут Лена? Личные стихи, ненужная альбомность, надо Лену обобщить, типизировать!
Санька устал спорить за стихи, которые не намеревался вообще печатать. А тут еще сиди переделывай.
— Не нравится — снимай, ты редактор.
— А что останется? Одна первая под вопросом и еще про боцманский мат?
— А нужно, чтоб что-то осталось?
— Ты шутки здесь не шути, — взорвался Мухин. — Мы дело делаем или в поддавки
К вечеру газета запестрела на стене в столовой. К удивлению Саньки, никто не насмешничал, напротив, с ним стали здороваться уважительно. А матрос Бурда, длинный, как жердь, парень с печальными глазами, спросил его, поймав за рукав у трапа в рубку:
— Правда, сам написал или содрал с журнала?
— Правда… А что?
— Понимаешь, это ж здорово, я сам с вагоностроительного, вот пошел в рейс, — жарко зашептал палубный, почему-то оглядываясь, — а у меня там зазноба, Гликерией звать. Такое, понимаешь, нескладное имя. Нет, сама она первый сорт, с характером, а вот имя как козе хомут, ни с чем не рифмуется, сам пробовал. Ни в какую…
— Ну и что?
Санька торопился на вахту — Дядюхина шла к концу, а матрос продолжал долдонить непонятное, с печальной просьбой в глазах — все про рифму и про то, что хорошо бы послать Гликерии письмо в стихах, ну хоть на страничку. Только она книголюбка несусветная, много стихов знает, и надо бы свое, не чужое… Пусть почешется, а то знай нос дерет, грамотная, такую просто так не удержать, да еще на расстоянии, а мне без нее пропасть.
— Ну и что?
— Что ты заладил — «что да что»? Помоги, будь человеком, что тебе стоит? У меня ракуха еще с прошлого рейса, подарю. Пошлешь своей крале. Возьмет к уху — море слышно. А в море — ты.
От ракухи Санька отказался, не хватало еще прослыть хабарником. Вдруг посерьезнев, объяснил, что стихи святое дело и он постарается, хотя понятия не имел, о чем писать Гликерии, чтобы сохранить ее верность. Но уж очень жалко стало Бурду.
— Сказал, попробую без ракухи.
— Не обижай.
— Сказал! Только никому ни слова.
— Ты что? Могила!.. Век тебе не забуду.
Но слух о литзаказе на письмо с быстротой пожара разнесся по судну, и матросы повалили валом — каждый со своей просьбой и разными женскими именами, требующими рифмовки, так что если каждому обещать, не хватило бы суток на одни письма. Обалдевший от этого нашествия Санька, посоветовавшись со всеведущим Дядюхой, поставил матросам условие: он напишет одно для всех, без конкретного имени, но, конечно, о любви и верности. И каждая подружка примет его на свой счет. Матросы повздыхали и согласились. Пусть без имен, только бы за душу брало.
— Возьмет, — пообещал Санька.
А в следующую отправку морская почта приняла сразу двадцать писем с вложенным стихотворным листком. Там были строчки, которые сам автор не мог читать без душевного волнения:
Так бывает, бывает — Нас друзья забывают И уходят подруги, Разлуки кляня. Остается лишь море — И в счастье и в горе Единственный друг До последнего дня.И однажды вечером, после очередного, удачного заброса, — капитан доказал-таки, на что способен, — Никитич, застав Саньку в столовой, где тот уже постоянно редактировал «Боевой листок», сказал, поглаживая рыжеватые усики: