Молчание Дневной Красавицы
Шрифт:
Я и не знал, что можно говорить о цветах. То есть не знал, что можно, говоря о цветах, говорить о людях, не произнося при этом таких слов, как судьба, смерть, конец и утрата. Я узнал об этом в тот вечер. Кюре тоже умел пользоваться словами. Как Мьерк. Как Дестина. Но он создавал из них прекрасные вещи. Он перекатывал слова языком и улыбкой, и вдруг из ничего возникало чудо. Наверное, этому учат в семинариях: поражать воображение красивыми оборотами речи. Он рассказывал про свой сад, который никто не мог увидеть из-за высоких стен. Он рассказывал про пупавки, очитки, морозник, петунии, турецкие гвоздики, бордюрные гвоздики, анемоны, резухи, махровые пионы, дурман, про цветы, которые живут
Об этих цветах он говорил иным тоном, чем о прочих. Не тоном кюре, не тоном садовника. Тоном человека, знающего, что такое беда и раны. Я жестом остановил его, когда он чуть было не произнес в темной комнате название того цветка. Я не хотел его слышать. Я слишком хорошо знал это название. Последние двое суток оно стучало в моей голове, стучало, стучало. Передо мной возникло лицо девочки, и видение было для меня, как пощечина. Священник замолчал. Снаружи дождь снова перешел в снег, и хлопья бились в стекла. Ледяные светлячки, они не жили и не светились, но на две или три секунды им удавалось создать иллюзию жизни и света.
В дальнейшем многие годы я пытался заставить цвести дневную красавицу в нашем маленьком садике. Но мне так и не удалось. Семена оставались в земле, упрямо гнили там, отказываясь протянуть ростки к небу, выйти из темной массы, влажной и клейкой. Только пырей и чертополох размножались, заполоняли все, затопляли своими опасными побегами жалкие квадратные метры. Кончилось тем, что я сдался.
Часто я вспоминал слова кюре о цветах, Боге и доказательстве. И сказал себе, что, несомненно, есть места в мире, куда Божья нога не ступала.
Отец Люран отправился обращать в христианство аннамитские племена в горах Индокитая. Это было в двадцать пятом. Он приходил ко мне перед самым отъездом. Мне не совсем ясно, зачем ему понадобился этот визит. Может, потому, что однажды мы долго проговорили, сидя в исподнем, и разделили комнату и вино. Я не задавал ему никаких вопросов, например, зачем он туда едет, ведь он был не так уж молод. Я просто спросил:
— А как же ваши цветы?
Он посмотрел на меня, улыбаясь, тем особенным взглядом, о котором я уже говорил: проникающим до самых глубин и вытягивающим душу, как вытягивают двузубой вилкой жареную улитку из раковины. А потом сказал, что там, куда он едет, тысячи цветов, и таких, каких он никогда не видел или видел только в книгах. Но нельзя же всегда жить в книгах, нужно когда-то потрогать руками жизнь и ее красоты.
Я чуть было не сказал ему, что у меня все наоборот, что жизнью я сыт по горло, и если бы существовали книги, которые могли меня утешить, я бы в них зарылся. Но когда люди так далеки друг от друга, говорить бесполезно. И я промолчал. Мы обменялись рукопожатием.
Не могу сказать, что я часто о нем вспоминал. Но иногда случалось. Эдмон Гашентар, мой старый коллега, кроме карабина подарил мне несколько картинок этих желтых стран. Я имею в виду не картинки на бумаге, а те, что складываются в голове и остаются там.
Гашентар в молодости служил в экспедиционном корпусе, посланном в Тонкин [7] Он привез оттуда лихорадку, из-за которой внезапно становился белым, как мел, и дрожал, как лист, банку с зеленым кофе, стоявшую, точно реликвия, на обеденном столе, фотографию, где он был снят в военной форме на фоне рисового поля, и, главное, некую медлительность
7
Название французского протектората в 1884–1945 гг., территория северной части Вьетнама.
Я представлял себе кюре в этих декорациях, с руками, полными неизвестных цветов, в колониальном шлеме и светлой сутане с оборкой из засохшей грязи на подоле. Он смотрел на леса, сверкавшие под теплым дождем, и улыбался. Все время улыбался. Не знаю, почему.
Я проснулся в комнате епископства и сразу подумал о Клеманс. Надо было возвращаться домой во что бы то ни стало, немедленно, обойти дорогу, если она до сих пор закрыта, сделать крюк, что угодно, но только вернуться к ней. Как можно быстрее. Не могу сказать, что меня подгоняло предчувствие. Я не беспокоился. Нет. Я просто нуждался в ее коже и глазах, в ее поцелуях, я хотел быть рядом с ней, чтобы хоть немного забыть о смерти, не прекращавшей своей работы повсюду.
Я надел еще не просохшие вещи. Ополоснул водой лицо. Отец Люран спал и вовсю храпел. Лицо большое, радостное. Я подумал, — наверно, ему снятся охапки цветов. И ушел, на голодный желудок.
Берта на кухне. Я ее не вижу, но знаю, что она тяжко вздыхает и качает головой. При виде моих тетрадей она всегда вздыхает. Хотя какое ей дело до писанины, за которой я провожу целые дни? Наверное, она боится букв. Она никогда не умела читать. Для нее эти строчки из слов — большая тайна. Зависть и страх.
Вот я и дошел до того, к чему шел месяцами. До жуткой линии горизонта, до изуродованного безобразного холма, за которым невесть что прячется.
Я дошел до этого гнусного утра. До остановки всех часов. До бесконечного падения. До смерти всех звезд.
В конце концов, Берта в чем-то права. Слова пугают. Даже тех, кто их знает и расшифровывает. Вот и у меня ничего не получается. Я не знаю, как сказать. Пальцы дрожат. Кишки узлом завязываются. Глаза режет. Мне уже за пятьдесят, а страшно, как мальчишке. Я выпиваю стакан вина. Потом еще один, без закуски. И третий. Может, слова выйдут из бутылки. Я допиваю ее единым махом. Клеманс приходит ко мне. Она склоняется над моим плечом. Я чувствую ее все еще молодое дыхание над моим седым затылком.
— Столько пить с утра, ну не стыд ли это… К полудню вы будете совсем пьяным!
Это Берта. Я ору на нее. Говорю ей, чтоб она убиралась. Чтоб не лезла не в свое дело. Она пожимает плечами. Оставляет меня одного. Я перевожу дух. И опять берусь за ручку.
Когда я увидел дом, у меня заколотилось сердце. Весь в снегу, он блестел под светлым солнцем, ликовавшим в небе.
Тонкие ледяные свечи соединяли край крыши с белой землей. Внезапно я почувствовал, что мне не холодно, что я не хочу есть, я забыл, что четыре часа подряд заставлял себя через силу идти по дороге среди нескончаемой вереницы солдат, телег, автомобилей и грузовиков. Я обгонял сотни парней, шедших размеренным шагом и злобно смотревших на меня, одетого в штатское и торопившегося в ту сторону, куда им так не хотелось идти.