Молоко волчицы
Шрифт:
– И еще есть?
– Да, целый сарай.
– Отдайте их мне, я вам дом - все отдам.
– Неловко получится: большевики и сохраняют бога.
– Не бога. Тут живопись. Тайна красок.
– Ерунда. Живопись бывает на картинах, а тут религия, ангелы да архангелы, одна брехня.
– А ты хорошо знаешь историю живописи? Две тысячи лет она жила библейскими сюжетами.
– Вот и под корень эту живопись, чтоб не дурманила народ!
Она внимательно посмотрела на него.
– Не пара мы с тобой, Антон. Не по росту рубишь дерево, не в свои сани садишься.
– Конечно, гусь свинье не товарищ, у тебя же кровь голубая!
–
– Голубая. Дед мой был мужиком, но еще раньше в моем роду были короли. Слепой ты, безглазый, мертвый.
– А ты дюже зрячая!
– обиделся комендант.
– Не кипятись, как холодный самовар. Знаешь, не каждый имеющий глаза видит.
– Хитро гутаришь, не по-нашему: с глазами и - не видит! Так и попы дурманили народ, будто им видно царство небесное, а вы, темнота, верьте и служите нам верой-правдой. Никак с тебя царский душок не выходит, дворянская закваска!
– Слепец. А вины твоей нет - ну какое у тебя воспитание, какая культура! "Отче наш", да плуг, да шашка. Спасибо, что хоть книги хорошие читал, Толстого, Лермонтова. Я открою тебе глаза.
– А ведь верно в монастыре бабы нарисованы на стенке: морды - аж голова кружится от их красоты, а заместо ног хвосты рыбьи, русалочьи, склизкие и холодные.
– Тебе много надо учиться, ты большим человеком будешь, душа у тебя необычная, но это опасно для тебя, если останешься вне мировой культуры, погубишь себя, да и другие хлебнут от тебя немало горького.
– Ну-ну, где черт не сладит, там бабу пошлет!
– Я тебе вроде комиссара буду, сперва смотри моими глазами, верь на слово, а потом и сам прозреешь.
– Рано ты меня седлаешь. Смотри, я конь норовистый.
– А секретов тут никаких. Словами глаза открываются - сильнее слова ничего нет. Не сердись, милый, я же тебя люблю и худа тебе не желаю. Ты живешь впотьмах.
– Ну давай, - лениво закурил на кушетке Антон, - лечи меня, лечи от зрения. Я, промежду прочим, вот этот кольт от георгиевских кавалеров полка получил как лучший стрелок. Я жука за версту видел, а после ранения, верно, ослаб глазами.
– Не ерничай, тебе не личит, не идет быть паяцем, вы, Синенкины, откровенные, любите все по правде, по совести. А по совести ты, повторяю, слепой. Придешь завтра?
– И не подумаю.
– Смотри, как знаешь, тебе виднее.
Пришел. Она зацеловала его, принарядилась, достала заветную банку кофе, его ласки отстранила, села рядом и, держа перед Антоном драгоценное полено, будто читает по Букварю:
– На берегу моря Студеного, у полотняного шатра, стоял монах. Тёмно-синие холодные волны. Желтые листочки древес. Безмерное небо. Облака - как корабли, лики, башни. Бледное октябрьское солнце, смешанное с чистым позванивающим холодом, - молодость уставшей в скитаниях и мытарствах души. В синих волнах мелькали белые клыки зверя. Сзади угрюмые горы. И - светло-синее небо, странно поющее голосами умерших ласточек. Великолепие мира. Неизбывная красота жизни. Нескончаемая прелесть бодрящего северного дня - теперь этот день твое бессмертие, это ты стоишь на берегу моря...
Из рук художницы Антон забрал п о л е н о в изумруде и лазурите красок. На куске иконной рамы хорошо сохранились два сюжета, о которых говорит Наталья Павловна:
– Когда Зосима вновь поднял очи, то увидел в небе не облака, не корабли и башни, а Ц е р к о в ь н а в о з д у х е, и, ликуя, хотел, и боялся крикнуть братию - Германа
Острым ножичком Антон гладко подстругивал раненый бок п о л е н а, непроизвольно проводя временами ладонью по лицу, - брызги моря Студеного отирал, сине-белые брызги бессмертия.
– Наутро пал снег. Савватий и Герман рыбачили с борта ладьи. Зосима с того же места всматривался в небо. У ног ластились горбоносые синие волны. Желтые листочки бедных дерев падали поверх снежной крупы. Среди облетающих деревьев, на чудно оснеженном берегу Зосима преисполняется духом, Ц е р к о в ь н а в о з д у х е не повторялась. Но в тот же день, открывшись Герману и Савватию, начал Зосима рубить храм, не по замышлению, а по образу привидевшегося в небе... Вечером соорудили костерик, всыпали в котелок с водой три горсти оржаной муки с толченым корьем и побаловались рыбкой, что днем еще гуляла вольной птицей в морских глубинах. Дул норд, свирепо сыпал на шатер снегом, рядом возился зверь в водах, малодушный Савва стонал, а Зосима рассказывал им о храме, будто уже побывал в нем и знал каждую притолоку и половицу. С утра взялись за топоры, и бледное октябрьское солнце гладило теплыми ладонями вдохновенные лица строителей, повешенную на дерево рыбу и чертеж на снегу...
Смотрит-смотрит Антон на картинку размером вполовину его ладони. Высь, смирение, сила... Будто сам он, инок, вышел из тесной каменной кельи в полдневный час на берег моря и причастился студеным солнцем, синью, желтизной, и сердце билось-ширилось, постигая красоту мира, жизни, в сердце вскипал горючий плач от невыразимой ноши счастья быть рожденным. И в жажде делать доброе, высокое он обнял возлюбленную. И вновь смотрели-смотрели на волшебный обрубок старинной доски, изукрашенной гением.
На камельке грелся кофе. Наталья Павловна говорила, закрыв рукой миниатюры на п о л е н е - Ц е р к о в ь н а в о з д у х е и Зосима на оснеженном берегу:
– Спустя столетия на том месте выросла могучая каменная крепость Соловецкая, отражающая набеги н о р в и г о в как форпост России. Кладовые монастыря ломились от богатств, умножаемых трудами тысяч и тысяч пахарей, зверобоев, мастеров. Цвели дивные сады, и зрели виноград и дыни, не уступающие самаркандским - на Белом море, белом ото льда. Ткани выделывались не хуже европейских мануфактур. А меха, кость, изделия из дерева, вдохновенная роспись и живопись не знали равных. Монахи тучнели, наливались жиром, желчью, впадали в уныние и блуд - все это нам уже неинтересно. Как и то, что монастырь со временем стал местом ссылки и заключения, тюрьмой. Нам дорого лишь то, что вечно - и вечно современно нам, идущим поколениям людей. При чем же тут бог?
– угадала она мысль Антона, у которого прорезалось з р е н и е.
Сюжеты миниатюр не увлекли Антона. Покорило настроение, пейзаж, воздух, ощущение полноты бытия и п р и с у т с т в и я там, в том далеком дне - чудо большее, чем храм на небесах. Бледное октябрьское солнце, пронзительный ветерок, срывающиеся с древес желтые огоньки листьев - будто гаснут свечи на ветвистой люстре, студеная синева. Стало быть, Антону уже годов триста, и впереди не меньше - не скоро погаснут чудные краски, даровавшие ему еще одну столь долгую жизнь, впридачу к его жизни, как в книгах Толстого он так же получал бесплатно множество новых и разных жизней - то Оленина, то Хаджи-Мурата, то Вронского... Сам господь бог неспособен на такие чудеса, а поэты и живописцы могут.