Монахи-волшебники
Шрифт:
Таким образом, вот тот литературный прием, которым написаны повести Ляо Чжая. Это, значит, вся сложная культурная ткань древнего языка, привлеченная к передаче живых образов в увлекательном рассказе. Волшебным магнитом своей богатейшей фантазии Пу Ляо Чжай заставил кастового ученого отрешиться от представления о литературном языке как о чем-то важном и трактующем только традиционные темы. Он воскресил язык, извлек его, так сказать, из амбаров учености и пустил в вихрь жизни простого мира. Это ценится всеми, и до сих пор образованный китаец втайне думает, что вся его колоссальная литература есть скорее традиционное величие и что только на повестях Ляо Чжая можно научиться живому пользованию языком ученого. С другой же стороны, простолюдин, не имевший времени закончить свое образование, чувствует, что Ляо Чжай рассказывает вещи, ему родные, столь милые и понятные, и одолевает трудный язык во имя близких ему целей, что, конечно, более содействует распространению образования, нежели самая свирепая и мудрая школа каких-либо систематиков.
В
Кружа, таким образом, своей мыслью около своей неудачи и создавая свой идеал в размахе страстей жизни, бедный студент сумел, однако, высказаться положительно и вызвал к себе отношение, далеко превышающее лавры жалостливого рассказчика. Исповеданные им конфуцианские заветы права и справедливости возбудили внимание к его личности, и, таким образом, личность и талант сплелись в одну победную ветвь над головой Ляо Чжая. И настолько умел он захватить людей своей идейностью, что один император, ярый поклонник его таланта, хотел даже поставить табличку с его именем в храме Конфуция, чтобы, таким образом, сопричислить его к сонму учеников бессмертного мудреца. Однако это было сочтено уже непомерным восхвалением, и дело провалилось.
Содержание повестей, как уже было указано, все время вращается в кругу «причудливого, сверхъестественного, странного». Говорят, книга сначала была названа так: «Рассказы о бесах и лисицах» («Гуй ху чжуань»). Действительно, все рассказы Ляо Чжая занимаются исключительно сношением видимого мира с невидимым при посредстве бесов, оборотней-лисиц, сновидений и так далее. Злые бесы и неумиренные, озлобленные души несчастных людей мучают оставшихся в живых. Добрые духи посылают людям счастье. Блаженные и бессмертные являются в этот мир, чтобы показать его ничтожество. Лисицы-женщины пьют сок обольщенных мужчин и перерождаются в бессмертных. Их мужчины посланы в мир, чтобы насмеяться над глупцом и почтить ученого умника. Кудесники, волхвы, прорицатели, фокусники являются сюда, чтобы, устроив мираж, показать новые стороны нашей жизни. Горе злому грешнику в подземном царстве! Сколько нужно сложных случайностей и совпадений, чтобы извлечь его из когтей злых бесов! А главное – судьба! Да, судьба, – вот общий закон, в котором тонет всё и тонут все: и бесы, и лисицы, и всякие люди. Судьба отпускает человеку лишь некоторую долю счастья, и как ни развивай ее, дальше положенного предела не разовьешь. Фатум бедного человека есть абсолютное божество. Таков крик исстрадавшейся души автора, звучащий в его «книге сиротливой досады», как выражаются его критики и почитатели.
Как же случилось, что все эти химерические превращения и вмешательства в человеческую жизнь, все эти туманные, мутные речи, «о которых не говорил Конфуций», – не говорят и все классики, – как случилось, что Пу Сунлин избрал именно их для своих повестей, и не только случайно выбрал, но – нет, – собирал их заботливо всю свою жизнь? Как это совместить с его конфуцианством?
Он сам об этом подробно говорит в предисловии к своей книге, указывая нам прежде всего, что он в данном случае не пионер: и до него люди такой высокой литературной славы, как Цюй Юань и Чжуан-цзы (IV век до н. э.), выступали поэтами причудливых химер. После них можно также назвать ряд имен (например, знаменитого поэта XI века Су Дунпо), писавших и любивших все то, что удаляется от земной обыденности. Таким образом, под защитой всех этих славных имен Пу не боится нареканий. Однако главное, конечно, не в защите себя от нападок, а в собственном волевом стремлении, которое автор объясняет врожденной склонностью к чудесному и фатальными совпадениями его жизни. Он молчит здесь о своей неудаче в этом земном мире, которая, конечно, легла в основу его исповедания фатума. Однако из предыдущего ясно, что Пу в своей книге выступает в ряду своих предшественников с жалобой на человеческую несправедливость. Эта тема всюду и везде, как и в Китае, вечна, и, следовательно, мы отлично понимаем автора и не удивляемся его двойственности, без которой, между прочим, он не имел бы той литературной славы, которая осеняла его в течение этих двух столетий.
Предисловие переводчика1
С тех пор как человек перестал быть только животным; с тех пор как окончательно выработалась его речь, победившая все преграды животного мира; с тех пор, одним словом, как человек, уйдя из просто животного состояния, перешел в состояние, так сказать, сверхживотного, в нем сейчас же загорелась мечта о существе еще более совершенном, нежели он, мечта о сверхчеловеке. И действительно, чувствуя себя царем природы и свое ни с чем не соизмеримое отличие от животного, человек не мог не видеть, что царь природы в то же время и раб ее. Природа управляла им с неумолимой непостижимостью, и, объясняя себе ее явления, то есть, иначе говоря, переводя на скудный язык своих мыслей то, что не имело аналогий в его собственной власти над вещами, человек не мог не остановиться на представлении о сверхсуществе, сверхчеловеке, божестве, которое управляет и им, и прочим миром. С этих пор необъяснимое явление внешней или своей внутренней природы он поставил над собой как реальную силу и в зависимости от того, была ли она ему страшна или желательна, выработал к ней то или иное отношение. Он боялся грозного чуда, разрушающего его жизнь, и звал к себе чудо, благоприятствующее жизни, ее созидающее.
Стремясь оградить себя от чуда злого и умолить сверхсущество о чуде всеблагом и не умея сам сноситься с миром, который был ему непонятен, человек, естественно, пришел к мысли о предстателе-заступнике, каковым может быть только сверхчеловек, но зримый, доступный его пониманию и, так сказать, говорящий на обоих языках: и с ним, и с божеством. И вот вырабатываются два типа зримого сверхчеловека: жрец-святитель и жрец-заклинатель, иногда, впрочем, легко соединимые в один. Поставив теперь над собой жреца и вверив ему свою судьбу, человек стал спокойнее относиться к чуду, от которого его уже прочно заслонял предстатель.
Однако ожидание благого чуда и боязнь чуда-лиха владели им неотступно, и, вверив себя опеке предстателя, человек тем не менее наблюдал за ним и выказывал свое к нему отношение. Он не мог не видеть, что место предстателя, являющегося по основной идее сверхчеловеком, начинает заниматься простыми людьми, пользующимися своею властью для обмана и эксплуатации при совершенном бессилии сделать то, что полагается предстателю. И очень скоро бедный человек выработал в себе двоякое к нему отношение. Нуждаясь в нем для сношений с незримым миром, он приурочивал человека к месту, им занимаемому, и чтил его как того именно сверхчеловека, которому себя вверял; с другой же стороны, он ненавидел его, озлобленный за явное несоответствие человека месту и за глумление над одураченным.
Так, в русской жизни наряду с почитанием святительства, являющего и хранящего благое чудо, видим глумление и издевательство над иереем, которому, между прочим, присваивается также очень характерное для данного явления двойственное название: батюшка и поп. Кому неизвестны издевательские русские пословицы, приуроченные к жрецу, занимающему место чудотворца, но чуда не производящему? С другой же стороны, кто не знает примет, связанных со встречей священника или монаха и, следовательно, свидетельствующих о невольном страхе перед местом предстателя, которое он занимает?
Вот это соединение издевательства с невольным почтением, характерное, конечно, для всех народных масс, мы можем наблюдать и в китайской жизни, рассказам о которой посвящается содержание этой книжки.
«Хэшан (так называют в Китае буддийского монаха) не бывает из знатной, богатой семьи», «Держит вверх ногами свою книгу – читает, невнятно бормочет», «Кто нас убивает – хэшан, кто нас уничтожает – сэн (настоящее название монаха-буддиста)», «Хэшан сидит на лошади: ослиная голова поверх лошадиной», «Плешивый осел – вот хэшан» и целый ряд непристойных пословиц и загадок говорит о невоздержанной жизни жрецов, от которых ожидается пример усмирения плоти. Однако все это самым мирным образом уживается с боязнью монаха и невольным к нему почтением, которое при малейшем к тому поводе разрастается до культа святителя.