Монтаньяры
Шрифт:
12 апреля Гюаде, в свою очередь, выступает с длинной речью против монтаньяров, в заключение которой выдвигает обвинение против Марата за его подпись под циркуляром 5 апреля. Как по команде, все жирондисты требуют декрета об аресте Марата. Они выбрали удачное время, большое число монтаньяров командированы в департаменты. Дантон попытался остановить атаку, предложив перенести вопрос в комиссию. Марат проявляет выдержку и молчит. Декрет принят большинством в 226 голосов против 93, причем поименным голосованием. Марат удостоился большой чести: за всю историю Конвента такая процедура использовалась всего два раза — против Людовика XVI и Марата! К Другу народа приближается офицер, чтобы арестовать обвиненного, но окружившие его сразу плотной толпой монтаньяры требуют предъявления мандата. Документ имеется, но он оформлен не по правилам! Как хорошо, что в Конвенте под рукой так много юристов! Марат беспрепятственно удаляется, чтобы скрыться в подполье. На другой день в своей газете он оценивает жирондистов как «сбежавших из сумасшедшего дома, как изменников». В Конвенте 96 монтаньяров подписывают, поднимаясь на трибуну, злополучный циркуляр, чтобы солидаризироваться
Правда, он сказал, что, хотя Марат «не является его другом», обвинение несправедливо: «Обвинительный декрет направлен не только против него, но против вас, против истинных республиканцев, против самого меня, может быть». Марат скрывался, но добровольно явился в назначенный день в трибунал, где и был блистательно оправдан. Толпа санкюлотов торжественно принесла его на руках в Конвент, где он спокойно занял свое место. При этом Марат сказал о жирондистах: «Теперь они у меня в руках. Они тоже пройдут с триумфом. Но это будет путь к гильотине». В общем, жирондисты совершили в истории с Маратом еще одну глупость. Тем более непростительную, что сами они уже стали кандидатами в обвиняемые.
Еще в начале апреля Люлье, бывший сапожник, ставший политиком и другом Робеспьера, потребовал от имени секции Бонконсей суда над жирондистами как «сообщниками Дюмурье». А 15 апреля Русселен, друг Дантона, выступил в Конвенте от лица 35 секций Парижа с требованием обвинения 22 главных жирондистов «как явно обманувших доверие своих избирателей».
Так, народ, санкюлоты предлагали монтаньярам поддержку. Великодушный, благородный народ протягивал руку помощи тем, кто совсем недавно клеймил его за стремление к каким-то «презренным товарам», за желание спастись от голодной смерти! Сами монтаньяры тоже сознавали, чувствовали неизбежность уступки народным требованиям. Конечно, это возмущало их буржуазное классовое сознание. От них требовалось несомненное мужество, смелость, а главное — трезвое понимание положения дел. Словом, то, чего не оказалось у жирондистов. Монтаньяры наконец нащупывают единственно верный путь к победе над Жирондой. Еще 26 марта Жанбон Сент-Андре писал Бареру (подсказав тем самым тактику, которую Барер изложит 15 апреля): «У бедняка нет хлеба, между тем как нет недостатка в зерне, но оно спрятано… Настоятельно необходимо дать возможность жить беднякам, если вы хотите, чтобы они помогли вам закончить революцию. В экстренных случаях надо считаться только с великим законом общественного спасения».
Публично и громогласно, в предельно четкой форме, как всегда, ту же мысль выразил Дантон 5 апреля в Конвенте: «Я хочу внести еще одно предложение. Необходимо, чтобы по всей Франции цены на хлеб стояли в правильном соотношении к заработку неимущих. Этим декретом вы одновременно обеспечите народу и его существование, и его достоинство. Вы побудите его всецело примкнуть к революции, вы приобретете его уважение и его любовь».
Вынужден занять позицию и Робеспьер. Он сделал это не прямо и откровенно, как Дантон и другие монтаньяры, а в свойственной ему возвышенной риторической и помпезной форме туманных абстракций. Поводом для него служили не бесчисленные петиции бедняков об их нуждах, а проект новой Конституции, подготовленный комиссией Конвента под руководством Кондорсе. В нем, естественно, содержалась Декларация прав с формулой, гарантирующей право на собственность. Робеспьер забраковал проект, и в то время, когда страну и народ терзали тяжелые известия о поражениях республиканцев в Вандее, когда со всех сторон грозило вторжение врага, когда бедняки городов голодали, а Конвент раздирала жестокая борьба, он произнес пять пространных речей о «вечных» принципах конституции.
Заботы нынешнего дня не имеют значения: «Помните только о вселенной, которая взирает на нас!» Робеспьер отбрасывает все ради создания монумента для будущих веков в виде «вечного закона». В действительности он все это делает именно ради самой злободневной проблемы борьбы с жирондистами, в которой он поразит всех своим величием политического деятеля, воодушевленного лишь высокими идеалами, а не «презренными товарами». Первую речь о Декларации прав, произнесенную в Якобинском клубе 21 апреля и прочитанную второй раз в Конвенте 24-го, он прямо начинает с вопроса о собственности. Нельзя не признать, что рассуждения Робеспьера на эту тему — просто шедевр ловкой политической тактики. Он поистине гениально решает двойную задачу: практически успокоить буржуазию и одновременно морально заклеймить презрением богатых, что понравится санкюлотам, беднякам, разделяющим благородный удел нищеты. «Пусть грязные души, — говорит он, — уважающие только золото, знают, что я отнюдь не хочу касаться их сокровищ, каким бы нечистым ни был их источник. Знайте, что тот аграрный закон, о котором вы столько говорили, лишь призрак, созданный плутами, чтобы напугать дураков… Мы убеждены в том, что имущественное равенство есть химера… Гораздо важнее сделать бедность почтенной, чем осудить богатство».
Но, кроме этой двусмысленной фразеологии, Робеспьер предложил свой проект Декларации прав с такой формулой собственности, которую горячо поддержала бы Жак Ру, Варле, другие «бешеные», все, кто хотел, чтобы Революция дала что-то и беднякам. Она гласила: «Собственность есть право каждого гражданина пользоваться и распоряжаться тою долею имущества, которая ему гарантирована законом».
Из этого положения вытекало, что имущество может быть ограничено какой-то «долей». Значит, могут быть удовлетворены требования о максимальных ценах, о преследованиях скупщиков, об обложении богатых чрезвычайными налогами! Даже требуемый некоторыми «аграрный закон», раздел земли и другой собственности оказывался возможным делом! Правда, забегая вперед, заметим, что когда после уничтожения Жиронды с помощью народа монтаньяры утвердят свою конституцию, то в ней этого пункта уже не будет. Его сформулируют вполне в жирондистском духе. Но кто мог допустить тогда,
Как это ни странно, но жирондисты, заслужившие прочную репутацию «интриганов», оказались неспособны даже на время покривить душой и призвать буржуазию к временным уступкам санкюлотам, ведь в конце концов монтаньяры в социальной политике и не сделали ничего большего. Но в каком-то ослеплении они отталкивали от себя народ громогласной заботой о буржуазной собственности, причем в самое неподходящее для них время.
Сделал это Петион, тот самый, вместе с которым Робеспьер начинал свою политическую карьеру еще в Генеральных Штатах. В конце апреля в «Письмах к парижанам» он призвал парижскую буржуазию к отпору посягательствам на собственность. «Ваша собственность находится под угрозой, — писал Петион, — а вы закрываете глаза на эту опасность. Разжигают войну между имущими и неимущими, а вы ничего не предпринимаете для ее предупреждения… Парижане, очнитесь наконец от вашей летаргии и заставьте этих ядовитых насекомых бежать в свои щели!»
Итак, жирондисты наконец поняли то, что уже раньше осознали монтаньяры: судьба событий решается не столько в Конвенте, сколько в народе, практически в секциях, непрерывно заседавших в 48 округах Парижа. Это были странные, необычные собрания людей, проходившие в неуютных залах, иногда в подвалах, часто ночью при колеблющемся свете масляных ламп или дрожащем пламени свечей, отбрасывавших тени еще более причудливые, чем все происходящее. Богатые, «порядочные» люди не любили бывать здесь и смешиваться с чернью. Действительно надо было обладать исключительной страстью, темпераментом, необычайной заинтересованностью в общественных делах, чтобы терять время на выслушивание нередко бессвязной и неграмотной болтовни, прерываемой резкими перепалками и грубыми выкриками. Картину секционной борьбы в Париже трудно представить реально, если не учитывать наблюдавшуюся ранее слабую политическую активность столичного населения. В крупнейших выборах участвовало лишь около десятой части 700-тысячного населения города. Только в трех-четырех секциях, кстати с наиболее богатым населением, проявлялось больше активности. Но чаще собиралось не более сотни человек, а то и меньше. Но зато это были настоящие политические бойцы, одержимые люди, действительно «бешеные». Голосовали открыто, часто просто криками, и санкюлоты, всегда более смелые, чем осторожные состоятельные люди, обычно брали верх. Но вот по призыву жирондистов буржуа устремились в секции. Они сразу убедились, что все выборные должности уже заняты беднотой, часто людьми крайних убеждений. Презрительно третируя долгое время секционные собрания, буржуа упустили время. Добиться перелома настроения в пользу жирондистов теперь уже трудно. Убеждение, что их надо устранить из Конвента, уже укоренилось, а многие сторонники Жака Ру считали, что для пользы дела следовало бы разогнать и весь Конвент, заменив его революционной Коммуной по образцу той, которая возглавила восстание 10 августа прошлого года. Но и в таких условиях буржуазии часто удавалось захватывать руководство, например в секции Елисейских полей. И хотя в целом по Парижу большинство секций оставалось за санкюлотами, соотношение сил колебалось. Ведь была еще и Национальная гвардия, состоявшая из вооруженных граждан. Даже по подсчетам самых левых и самых революционных вожаков санкюлотов буржуазные батальоны насчитывали 160 тысяч человек, они явно превосходили батальоны санкюлотов из восточной и северной частей Парижа. Поэтому в случае прямой атаки на буржуазную собственность и тем более осуществления лозунга некоторых «бешеных»: «Грабь награбленное!», исход дела мог оказаться плачевным для них. Это понимали далее самые яростные из «бешеных» и поэтому не шли дальше требования лишь частичного ограничения частной собственности вроде максимума цен и чрезвычайного налогообложения богатых. Так, Коммуна Парижа по инициативе Шометта установила налог на богатых в размере 12 миллионов на покрытие военных нужд, конкретно на борьбу с восстанием в Вандее. В общем, дальше стихийных рукопашных схваток где-нибудь в Люксембургском парке или на Елисейских полях между богатой молодежью и санкюлотами дело не доходило.
Социальная борьба не выходила из рамок законных петиций секций и Коммуны. Народные представители сами склонялись к компромиссу. Так, депутация граждан предместья Сент-Антуан прямо заявляла 1 мая в Конвенте: «Пусть будет установлен максимум, и мы все будем защищать вашу собственность и еще больше собственность отечества». Однако, чтобы навязать это предложение об условиях сделки, использовалась и угроза: «Если вы их не примете, то мы заявляем вам, что мы находимся в состоянии восстания, десять тысяч человек стоят у входа в зал».
Только в результате такого давления Конвент принял 4 мая декрет о максимуме цен на муку и зерно. Впрочем, до реального выполнения его пройдет еще много времени и событий. Итак, давление народа и собственный интерес буржуазии, отнюдь не заинтересованной в реставрации феодальной системы, определяли социальную политику монтаньяров. Это проявилось даже в таком внешне весьма революционном мероприятии, как заем у богатых на огромную сумму в один миллиард ливров. Министр финансов Камбон, разъясняя буржуазии смысл этого мероприятия, говорил, как бы от имени бедняков, имитируя их соображения: «Ты богат… Я хочу уважать твою собственность, но я хочу вопреки тебе самому связать тебя с Революцией, я хочу, чтобы ты ссудил свое состояние Республике, и, когда свобода будет установлена, Республика вернет тебе твои капиталы». Впрочем, это была вовсе не «жертва» богатых, а выгодная сделка: квитанции займа принимались в уплату при покупке имений эмигрантов. В условиях обесценения денег заем оказался очень выгодным для буржуазии. Если монтаньяр Камбон, богатый коммерсант, рассуждал как деловой человек, то иначе подходил к социальным проблемам Робеспьер.