Море и яд
Шрифт:
– Господин, купите лотерейный билет!
– крикнула мне из подъезда какая-то женщина в переднике.
Я чувствовал себя вконец опустошенным. Зайдя в кафе, я выпил чашку кофе и съел пирожное. В распахнутую дверь входили родители с детьми, парни со своими подругами. У одних были острые, лисьи лица, как у хозяина бензоколонки, у других - широкоскулые, крестьянские, с квадратными подбородками, как у портного. Сейчас, наверно, хозяин бензоколонки в белом комбинезоне качает бензин в грузовик, а портной нажимает на педаль своей швейной машины за пыльной
Я растерялся. Как же до сих пор я не задумывался ни о чем подобном? И вон тот человек, что вошел сейчас в кафе с ребенком, верно, убил одного-двух, а может, й больше... Но разве его лицо - как спокойно он пьет кофе и, кажется, выговаривает за шалость сынишке!
– лицо убийцы? Да, лица людей, словно витрины - пыль, покрывает какой-то непроницаемый слой.
Я вышел из кафе и сел в трамвай. Институтская клиника находилась на конечной остановке. Дождь все лил на поредевшие кроны деревьев.
Я сразу нашел хирургический корпус, где анатомировали живых людей. Сделав вид, что иду навестить больного, я поднялся на третий этаж. По коридорам из общих палат несся резкий запах дезинфекции, смешанный с затхлостью. Пахло точно так же, как в приемной Сугуро.
В операционной было пусто. У окна стояли два кожаных дивана. Я присел. Что, собственно, привело меня сюда? Несколько лет назад над одним из столов здесь склонялось землистое, отечное лицо Сугуро... У меня вдруг появилось острое желание увидеть его.
Внезапно разболелась голова, и я поднялся на плоскую крышу. Внизу, как огромный серый зверь, притаился город. А за ним начиналось море. Очень далекое, пронзительно синее...
Когда я вернулся в Токио, здесь уже чувствовалась глубокая осень. Жене, разумеется, я ничего не рассказал, но сразу же по приезде отправился к Сугуро.
Когда он вставлял иглу в резиновую трубку, я безучастно бросил:
– Я только что из города Ф.
На мгновение глаза Сугуро загорелись и впились в мое лицо, но тут же погасли. Пальцы его начали привычно ощупывать мои ребра. На его белом халате алело маленькое пятнышко крови.
– Сделайте, пожалуйста, замораживание.
Обычно таким больным, как я, анестезию не делают. У меня вырвалось это потому, что я испугался прикосновения холодных пальцев Сугурр и пятнышко крови на его халате. Только потом я сообразил, что о том же самом, верно, молили пленные перед «операцией».
В кабинете, казалось, с каждой минутой становилось все темнее, то ли оттого, что занавески был задернуты, то ли потому, что зашло солнце. В баллоне гудел воздух, нагнетаемый в мои легкие. На лбу меня выступил пот.
Когда игла была вынута, я с облегчением подумал: «Кажется, пронесло!» Сугуро, стоя ко мне спи-
ной, записывал что-то в карточку. Но вот он обернулся и, часто за.мигав глазами, пробормотал каким-то не своим,
– Ничего нельзя было поделать. Вот что... И на будущее не зарекаюсь. Сложись снова такая ситуация, может, опять так же поступлю... Так же...
Я вышел из лечебницы и медленно побрел по шоссе. Прямое и длинное, оно казалось бесконечным. Навстречу мне, подымая клубы пыли, мчался грузовик. Я прислонился к витрине ателье, выжидая, пока он пронесется. Манекен, уставившись голубыми глазами в одну точку, окаменело улыбался.
«Кто ходит утром на четвереньках, днем на двух ногах, а вечером на трех? Человек», - вспомнил я почему-то загадку, слышанную в детстве. Интересно, буду ли я еще ходить к Сугуро?
I
– На который час перенесли обход?
– На половину четвертого.
– Что, опять совещание?
– Угу.
– Ну и смешон же этот мир! Почему все рвутся в деканы?
За разбитым оконным стеклом шумел февральский ветер. Бумажная наклейка, предохранявшая стекло от взрывной волны, слегка отстала и шуршала. Третья лаборатория помещалась в северном крыле больницы. Здесь даже днем было холодно и сумрачно.
Расстелив на столе газету, Тода скальпелем скреб на ней кусок сухой глюкозы, измельчая ее в порошок. Время от времени он собирал крупинки белого порошка на палец и с удовольствием слизывал их. В палатах стояла тишина. Был «мертвый час».
Размазав на стеклянной пластинке платиновой иглой комок желтой мокроты, Сугуро подсушил ее над голубым пламенем газа. Противный запах ударил в нос.
– Вот, черт, опять не хватает раствора Габетта[ 5 ]
– Чего?
– Раствора Габетта.
Сугуро всегда говорил с Тода на кансайском наречии. Эта привычка родилась еще в студенческие годы и сблизила их.
– Чья мокрота-то?
– «Бабушки», - ответил Сугуро и покраснел. Тода иронически усмехнулся белыми от глюкозы
губами.
– Опять ты за свое!
– Он укоризненно покачал головой.
– Неужели не лень возиться с этой безнадежной старухой?
– Да я не вожусь, просто...
– Она же обречена. Только зря тратишь раствор. Но Сугуро, часто мигая толстыми веками, начал
окрашивать мокроту. Зажатая двумя стеклянными пластинками, она стала коричневой, как край яичницы. Сугуро вдруг представил себе такие же коричневатые, тонкие, как палочки, морщинистые руки старушки. Тода прав, она не протянет и года. Заходя каждое утро в вонючую от спертого воздуха общую палату, он видел, как у старухи, укутанной в грязное одеяло, глаза тускнеют все больше и больше.
Когда родной город старушки, Модзи, сгорел от бомбежки, она решила приехать в Ф. к сестре, но та вместе с семьей пропала где-то без вести. Полиция, определила старуху в клинику как больную, которая нуждается в постоянном уходе. С тех пор она и лежит в общей палате третьего корпуса. От ее легких остались одни ошметки, так что помочь ей ничем нельзя. Шеф - профессор Хасимото - давно уже махнул на старуху рукой.