Море – мой брат. Одинокий странник (сборник)
Шрифт:
Показывая огромной ручищей, пальцем, хозяин: – «В ребре гор большого нагорья! злата войны погребены глубоко! пещеры кровоточат! мы выманим змея из лесов! оборвем крылья великой птице! станем жить в железных домах, перевернутых в полях тряпья!»
«Si!» произнес наш тихий друг с края нар. Эстрандо. – Козлиная бородка, хиповые глаза, поникшие, карегрустные и наркотические, опий, руки роняются, странный знахарь, сиделец-рядом с этим Царем – время от времени вбрасывал замечания, которые заставляли остальных слушать, но стоило ему только попытаться продолжить, невпротык, он что-то переигрывал, он их притуплял, они отказывались слушать его уточнения и художественные штрихи в заварухе. – Первобытная плотская жертва, вот чего им хотелось. Ни одному антропологу не следует забывать людоедов либо избегать Ауку. Добудьте мне лук и стрелу, и я двину; теперь я готов; плату за полет, пжалста; на плато плату; празден список; рыцари наглеют, старея; юные рыцари грезят.
Мягко. – Наш Индейский Царь не желал иметь ничего общего с предположительными идеями; он внимал нешуточным мольбам Энрике, отмечал галлюцинированные высказывания Эстрандо, гортанные замечания, специями вброшенные веско, как безумье внутрь, и из коего Царь научился всему, что знал о том, что реальность о нем подумает, – он озирал меня с честным подозрением.
Я услышал, как он спрашивает по-испански, не какой-то легавый ли этот Гринго, следящий за ним из ЛА, какой-нибудь ФБРовец. Я услышал и ответил нет. Энрике пытался ему сказать, что я interessa, показывая
Он показал мне катышек О. – Я поименовал его. – Частично удовлетворился. Энрике и дальше молил в мою защиту. Знахарь улыбался про себя, не было у него времени дурака валять, или выплясывать придворно, или петь о пойле в блядовых переулках, ища шмаровозов – он был Гёте при дворе Фредерико Ваймара. – Флюиды телевизионной телепатии окружали комнату так же молча, как Царь решил меня принять, – когда он принял, я услышал, как скипетр пал во всех их мыслях.
И О святое море Масатлана и великая красная равнина вечернего кануна с burros и aznos [42] , и рыжими и бурыми лошадьми, и зеленым кактусом пульке,
42
Ослики… ишаки (исп.).
Три muchachas в двух милях оттуда компашкой беседуют в точно концентрическом центре круга красной вселенной – мягкость их речи нипочем нас не достигнет, да и волны эти Масатлана не уничтожат своим лаем – мягкие морские ветра облагораживают мураву – три острова на милю вдали – скалы – сумерки грязевых крыш Града Феллахского позади…
Поясняю: я упустил судно в Сан-Педро, а этот порт был на полпути в путешествии от мексиканской границы в Ногалесе, Аризона, которое я предпринял на дешевых автобусах второго класса всю дорогу вниз по Западному Побережью в Мехико. – С Энрике и его мелким братцем Герардо я познакомился, пока пассажиры разминали ноги у пустынных хижин в пустыне Сонора, где большие толстые индейские дамы подавали горячие тортийи и мясо с каменных кухонных плит, и пока стоял там, дожидаясь своего сэндвича, маленькие свинки с любовью паслись у твоих ног. – Энрике был клевский милый пацан с черными волосами и черными глазами, который пустился в это эпическое путешествие аж в Вера-Крус в двух тысячах миль от Мексиканского залива со своим младшим братишкой по некой причине, кою я так никогда и не выяснил – он мне только дал понять, что внутри у его самодельного деревянного радиоприемника спрятано около полуфунта крепкой темно-зеленой марихуаны еще со мхом внутри и длинными черными волосинами, признак доброй конопли. – Мы незамедлительно принялись пыхать средь кактусов на задворках пустынных полустанков, сидя там на корточках под жарким солнышком, хохоча, а Герардо на нас смотрел (ему было всего 18 и не дозволено курить его старшим братом) – «Это почему? потому что марихуана плёко для глаз и плёко для la ley» (плохо для зрения и плохо по закону) – «Но жы!» показывая на меня (мексиканцы так говорят «ты»), «и я!» показывая на себя, «мы годится». Он взялся служить моим проводником в великой поездке по континентальным пространствам Мексики – немного говорил по-английски и пытался мне объяснить эпическое величие этой земли, и я определенно с ним соглашался. – «Видишь?» говорил он, показывая на далекие горные хребты. «Mehico!»
Автобус был старой высокой худой приблудой с деревянными скамьями, как я уже сказал, и пассажиры в платках и соломенных шляпах садились в него со своими козами, или свиньями, или курами, а детвора ехала на крыше или висела, распевая и вопя, на заднем борту. – Мы подскакивали и подскакивали по той тысячемильной грунтовке, и когда подъезжали к рекам, водитель просто пахал мелководье, смывая пыль, и трясся дальше. – Странные городки вроде Навахоа, где я сам по себе предпринял прогулку и увидел, на фиготени вроде уличного рынка, мясника, стоящего перед кучей паршивой говядины на продажу, над нею сплошь роились мухи, а шелудивые костлявые феллахские собаки попрошайничали под столом – и городки вроде Лос-Мочис (Мухи), где мы сидели пили «Оранж-Жим», как гранды, за липкими столиками, где заголовок дня в местной Лос-Мочисской газете повествовал о пистолетной дуэли между Начальником Полиции и Мэром – весь город только об этом и гудел, хоть какое-то возбуждение в белых переулках – оба с револьверами на бедрах, бам, бац, прямо на грязной улице у кантины. – Теперь мы были в городке дальше к югу в Синалоа и слезли со старого автобуса в полночь, чтоб пройти гуськом по трущобам и мимо баров («Нии корошо ты и я и Герардо закодить в кантину, плёко для la ley» сказал Энрике), и тогда, Герардо, неся мой морской мешок на горбу, как настоящий друг и брат, мы пересекли огромную пустую пласу грязи и подошли к кучке палочных хижин, из которых складывалась деревенька невдалеке от мягкого звездносветного прибоя, и там постучались в дверь этого усатого дикого мужика с опием, и нас впустили в его кухню при свечах, где он и его знахарь с бородкой Эстрандо кропили красными щепотями чистого опия огромные косяки марихуаны размерами с сигару.
Хозяин разрешил нам переночевать в маленькой травяной хижине поблизости – этот скит был Эстрандов, тот очень любезно дал нам там спать – проводил внутрь при свече, убрал единственные свои пожитки, состоявшие из заначки опия под тюфяком на утоптанной земле, где он и спал, а сам уполз ночевать куда-то еще. – Нам досталось лишь одно одеяло, и мы подкинули монетку, кому спать посередине: выпало пацану Герардо, который жаловаться не стал. – Поутру я поднялся и выглянул сквозь палки: то была сонная милая деревенька из травяных хижин с прелестными смуглыми девами, что таскали на плечах кувшины воды из главного колодца, – дым от тортий подымался среди деревьев – тявкали собаки, играли дети, и, как я уже говорил, хозяин наш встал и колол ветки копьем, кидая его оземь и почти расщепляя ветки (или тонкие сучья) ровно напополам, поразительное зрелище. – И когда мне захотелось в сортир, меня направили к древнему каменному сиденью, что господствовало над всею деревней, будто трон какого-то короля, и мне пришлось сидеть на виду у всех, он был открыт всему на свете – мамаши, проходившие мимо, вежливо улыбались, дети таращились, засунув пальцы в рот, девчушки мычали себе под нос за работой.
Мы начали собираться, чтоб вернуться к автобусу и ехать дальше в Мехико, но сперва я купил четверть фунта марихуаны, но как только сделка в хижине свершилась, с грустными глазами вошел строй мексиканских солдат и несколько затрапезных полицейских. – Я сказал Энрике: «Эй, нас что, арестуют?» Он ответил, нет, им самим просто нужно марихуаны для себя, бесплатно, и они отпустят нас с миром. – Поэтому Энрике отсыпал им примерно половину того, что у нас было, и они расселись на корточках вокруг хижины и свернули себе косяков прямо на земле. – Мне было так скверно с опийного бодуна, что я лежал там, на всех пялясь и чувствуя, будто меня сейчас насадят на вертел, отрежут мне руки, подвесят вверх тормашками на кресте
Мы встали, и Герардо снова взвалил мой вещмешок себе на спину, Энрике спрятал марихуану в деревянное радио, мы торжественно пожали руки нашему хозяину и знахарю, серьезно и торжественно пожали руки каждому из десятка полицейских и легавых солдат и снова отчалили гуськом под жарким солнцем к автобусной станции в городе. – «Теперь», сказал Энрике, похлопывая самодельное радио, «видишь, mir [43] , у нас все есть улететь».
Солнце жарило, и мы потели – подошли к крупной красивой церкви в старом стиле испанских миссий, и Энрике сказал: «Теперь зайдем внутрь» – меня поразило воспоминанием, что мы тут все католики. – Мы зашли, и Герардо встал на колени первым, потом мы с Энрике опустились среди рядов и перекрестились, и он прошептал мне на ухо, «Видишь? в царкви прокладно. Корошо с солнца уйти на minuto».
43
Глянь-ка (исп.).
В Масатлане в сумерках мы ненадолго остановились выкупаться в исподнем в этом великолепном прибое, и вот там-то, на пляже, с большим кропалем, дымящимся в руке, Энрике повернулся и показал в глубину суши на зеленые поля Мексики и сказал, «Видишь три девушки посреди поля вдалеке?» и я смотрел и смотрел, и лишь едва-едва видел три точки посреди дальнего пастбища. «Три muchachas», сказал Энрике. «Это значит: Mehico!»
Он хотел, чтоб я поехал с ним в Вера-Крус. «Я по профессии сапожник. Ты будешь дома сидеть с детчонками, пока работаю, mir? Будешь писать свои interessa книжки, и нам будет много детчонок».
После Мехико я его больше не видел, потому что у меня не было никаких совершенно денег, и мне пришлось жить на тахте у Уильяма Сьюэрда Барроуза. А Барроузу никакого Энрике рядом не хотелось: «Не стоит тебе тусоваться с этими мексиканцами, все они банда жулья».
Я по-прежнему храню кроличью лапку, которую мне подарил Энрике, когда уезжал.
Несколько недель спустя я отправляюсь смотреть свой первый в жизни бой быков, который, должен признать, есть novillera, бой новичков, а не всамделишный, который показывают зимой, и предполагается, что он очень художественный. Внутри это идеально круглая миска с аккуратным кругом бурой земли, которую боронят и граблят опытные заботливые грабельщики, вроде того человека, что граблями разравнивает вторую базу на «Стадионе Янки», только это у нас «Стадион Пыль-Глотай». – Когда я сел, бык только вошел, и оркестр снова усаживался. – Прекрасные вышитые одежды туго облегали мальчиков за загородкой. – Торжественные такие, когда большой красивый блестящий черный бык вылетел стремглав, барабардая, пока я не смотрел, где он, очевидно, мычал о помощи, черные ноздри и большие белые глаза, и растопыренные рога, сплошь грудь, никакого брюха, тонкие ноги печного глянца стремятся втоптать землю всем этим паровозным весом – некоторые люди захихикали – бык галопировал и сверкал, видны были изрешеченные дыры мышц в его совершенной призовой шкуре. – Матадор выступил вперед и пригласил, и бык кинулся в атаку и врезался, матадор осклабился накидкой, рогам дал пройти у своих чресл в футе-другом, плащом заставил быка развернуться и пошел прочь, как Гранд, – и встал спиной к тупому идеальному быку, который не кинулся нападать, как в «Крови-и-песке», и закидывать Сеньора Гранда на верхний ярус. Затем дело пошло. Появляется старая пиратская лошадь с повязкой на один глаз, на борту пикадорский РЫЦАРЬ с копьем, выйти и метнуть пару щепок стали в лопатку быку, который реагирует тем, что пытается поднять лошадь, но та в кольчуге (слава богу) – историческая и чокнутая сцена, вот только вдруг осознаешь, что пикадор завел быка на нескончаемое кровотечение. Ослепление бедного быка в безмысленном головокружении продолжается кривоногим маленьким бандерильеро, который несет два дротика с лентами, вот он выходит лоб в лоб на быка, бык лоб в лоб на него, бам, никакого лобового столкновения, ибо бандерильеро ужалил дротиком и драпанул прочь, не успеешь фу сказать (а я сказал фу), потому что от быка трудно увернуться? Вполне себе, но от бандерилий бык теперь весь исполосован кровью, как Христос Марлоу в небесах. – Выходит старый матадор и испытывает быка несколькими оборотами накидки, затем еще комплект дротиков, боевой флаг теперь сияет по дышащему страдающему боку быка, и все рады. – И ныне напор быка лишь спотыкуч, и вот теперь серьезный герой матадор выходит на убийство, а оркестр издает один бум-шварк по басовому барабану, становится тихо, как тучка солнце застит, проходя, слышно, как в миле оттуда у пьянчуги бьется бутылка среди жестокой испанской зеленой ароматной местности – дети медлят над tortas [44] – бык стоит на солнце склоненноглавый, хватает ртом воздух жизни, его бока на самом деле трепещут о ребра, плечи его в колючках, как у Сан-Себастьяна. – Тщательно упершись ногами, матадорский юноша, довольно храбрый сам по себе, приближается и чертыхается, а бык переворачивается и идет, припадая на шатких ногах, на красный плащ, заныривает, мажа кровь лентами гдениесть, и мальчишка попросту помогает ему ныркнуть в воображаемый обруч и описывает круги, и зависает на цыпочках, коленками вовнутрь. И Господи, я не хотел видеть, как его гладкий тугой живот опроповедовало каким-нибудь рогом. – Он снова всплеснул своим плащом быку, который просто стоял и думал, «О почему ж не могу я пойти домой?», а матадор подступил ближе, и вот животное собрало в кучу свои усталые ноги бежать, но одна нога поскользнулась, взбросив тучу пыли. – Но он нырнул и отметнулся прочь передохнуть. – Матадор набросил драпировку на шпагу и призвал смиренного быка с остекленевшими глазами. – Бык навострил уши и не шевельнулся. – Все тело матадора ожесточилось, как доска, что трясется от топота множества ног – в чулке его проявилась мышца. – Бык ринулся на жалкие три фута и развернулся в пыли, а матадор выгнул спину перед ним, как тот, кто гнется перед горячей плитой достать что-то с другой стороны, и вбросил шпагу на ярд вглубь между лопатками быка. – Матадор пошел в одну сторону, бык в другую со шпагой по самую рукоять и зашатался, побежал было, посмотрел с человечьим удивлением на небо с солнцем, и после этого забулькал – О сходите на это посмотрите, толпа! – Его вырвало десятью галлонами крови в воздух, и та расплескалась повсюду – он рухнул на колени, давясь собственной кровью, и стошнил, и шею изогнул назад, и вдруг весь стал куклой-болтанкой, и голова его плоско брякнулась. – Он все еще не был мертв, выбежал дополнительный идиот и пырнул его воробьиным кинжалом в шейный нерв, и все равно бык вкапывался краями своего бедного рта в песок и жевал старую кровь. – Глаза его! О его глаза! – Идиоты хихикали, потому что такое сделал кинжал, словно б мог и не сделать. – Скорей выгнали упряжку истерических лошадей оцепить и утащить быка прочь, они галопом ускакали, но цепь порвалась, и бык заскользил в пыли, как дохлая муха, бессознательно пнутая ногой. – Долой его, долой! – Он пропал, белые глаза уставлены на последнее, что видишь. – Следующий бык! – Сперва старички залопатили кровь в тачку и унеслись с нею прочь. Возвращается спокойный грабельщик со своими граблями – «Ole!», девушки швыряют цветы на убийцу животных в шикарных панталонах. – А я видел, как все умирают и никому не будет дела, я чувствовал, как ужасно жить лишь ради того, чтоб умереть, как бык, загнанный в вопящее человечье кольцо. —
44
Лепешки (исп.).