Море – мой брат. Одинокий странник (сборник)
Шрифт:
Хай-Алай, Мексика, Хай-Алай!
В последний день в Мексике я в церквушке у Редондас в Мехико, 4 часа серого дня, я прошел пешком по всему городу, доставляя посылки в почтамты, и жевал конфету со сливочной помадкой на завтрак, и теперь, с двумя пивами подо мной, отдыхаю в церкви, созерцая пустоту.
Прямо надо мной громадная мучимая статуя Христа на Кресте, когда я впервые ее увидел, мгновенно сел под ней, недолго постояв, стиснув руки, на нее глядя – («Жанна!» называют меня во дворе, и это зовут какую-то другую Даму, я подбегаю к двери и выглядываю). – «Mon Jesus», говорю я и подымаю взгляд, и вот Он, Ему присобачили симпатичное лицо, как у молодого Роберта Мичама, и закрыли Ему глаза в смерти, хотя один слегка приоткрыт, тебе кажется, и тоже похоже на молодого Роберта Мичама или Энрике, улетевшего по чаю, что смотрит на тебя сквозь дым и говорит, «Hombre, чувак, это конец». – Колени Его все исцарапаны, так жестко ободраны до язв, что все сношены, в дюйм глубиной дыра, где Его коленные чашечки стесали молотящими паденьями на них с большим Цеповым Крестом в сотню миль длиной на спине Его, и когда Он там клонится с Крестом на камнях, Его подстрекивают соскользнуть на колени, и Он их сносил к тому времени, как Его прибили к кресту – Я там был. – Показана большая прореха в Его ребрах, где острия копейщиков в Него втыкались. – Меня там не было, будь я там, я б заорал «Прекратите» и меня б тоже распяли. – Тут Святая Испания
Он проповедовал любовь, а вы б его привязали к дереву и приколотили к нему гвоздями, дурачье вы, вас следует простить.
Показана кровь, сбегающая с рук Его в подмышки и вдоль боков Его. – Мексиканцы повесили изящный полог из красного бархата вкруг Его чресл, это слишком высокая статуя, чтоб тут были пришпиливатели медалек на Ту Святую Победную Тряпицу. —
Что за Победа, Победа Христа! Победа над безумьем, человечьей пагубой. «Убей его!» по-прежнему ревут они в боях, петушиных, бычьих, призовых, уличных, полевых, воздушных, словесных – «Убей его!» – Убей Лиса, Хряка и Сифак.
Христос в Муках Своих, помолись за меня.
Показано, как тело Его отваливается от Креста на руке Его гвоздей, совершенный спад, встроенный художником, набожным скульптором, который над сим трудился всею своею душой, Состраданьем и стойкостью Христа – милый быть может Индейский Испанский Католик XV века среди руин самана и глины и вонючедымов индейского средь тысячелетия в Северной Америке, измыслил эту statuo del Cristo и пришпандорил ее в новой церкви, которая теперь, в 1950-х, четыре сотни лет спустя или пять, растеряла части потолка, на которые какой-то испанский Микеланджело загнал херувимов и ангелочков в назиданье зевакам вверх по воскресным утрам, когда добрый Падре рассуждает о подробностях закона религиозного.
Я молюсь на коленях так долго, глядя вверх искоса на моего Христа, что вдруг просыпаюсь в трансе в церкви с ноющими коленями и внезапным осознаньем, что уже сколько-то слушаю глубокий звон в ушах, пронзающий всю церковь и мои уши и голову насквозь, и всю вселенную, внутренне присущее ей безмолвие Чистоты (коя Божественна). Я сижу на лавке спокойно, потирая колени, безмолвие ревет. —
Впереди Алтарь, Дева Мария бела в поле сине-бело-золотых раскладов – слишком далеко, не разглядеть сообразно, я даю себе слово добраться до алтаря, как только народу убавится. – Люди все женщины, молодые и старые, как вдруг два ребенка в тряпье и одеялах и босиком идут медленно, в проходе по правую руку, с большим мальчиком, который встревоженно возложил руку, придерживая что-то на голове младшего братика, интересно зачем – оба они босиком, но я слышу щелканье пяток, интересно почему – они идут вперед к алтарю, обходят сбоку стеклянный гроб святой статуи, все время идя медленно, встревоженно, касаясь всего, глядя наверх, малейше ползя по всей церкви и впитывая всю ее полностью. – У гроба мальчуган поменьше (3 годика) трогает стекло, и я думаю «Они понимают смерть, стоят вон в церкви под небесами, у которых безначальное прошлое, и они уходят в нескончаемое будущее, сами ждут смерти, у ног мертвого, в святом храме». – Мне является виденье меня и двух мальчуганов, зависших в великой бескрайней вселенной с ничем над головой и ничем под низом, кроме Бесконечного Ничто, его Громадности, мертвые без числа по всем направленьям существования, внутрь ли, в атом-миры твоего же тела, или наружу, во вселенную, которая может быть лишь единственным атомом в бесконечности атом-миров, и каждый атомный мир лишь фигура речи – внутрь, наружу, вверх и вниз, ничто кроме пустоты и божественного величия, и безмолвия для двух мальчуганов и меня. – С тревогой я наблюдаю, как они уходят, к своему изумленью, вижу крохотную девчушку в один фут или я-с-половиной ростом, два годика или полтора, ковыляет крохотно низехонько под ними, кроткая овечка на полу церкви. Встревоженность старшего брата была в том, чтоб держать платок у нее над головой, он хотел, чтобы младший братик держал свой конец, между ними и под пологом шагала Принцесса Любимочка, изучая церковь большими карими глазами, это ее пяточки щелкали.
Как только они снаружи, начинают играть с другими детьми. Многие дети играют в огороженном входном садике, кое-кто из них стоит и смотрит пристально на верхний фасад церкви на образы ангелов в потускневшем от дождя камне.
Я всему этому кланяюсь, преклоняю колена в своем входе в ряд скамей и выхожу, бросая один последний взгляд на St Antoine de Padue (Св. Антония) Santo Antonio de Padua. – Все на улице снова безупречно, мир все время проникнут розами счастья, но никто из нас этого не знает. Счастье состоит в осознании, что все это великая странная греза.
Железнодорожная земля
В Сан-Франциско был проулок на задах Южнотихоокеанского вокзала на перекрестке Третьей и Таунзенд в краснокирпичье сонных ленивых предвечерий, когда все на работе в конторах, в воздухе чувствуется неотвратимый натиск их пассажиропоточной лихорадки, как только они массой ринутся из зданий Маркета и Сэнсома пешком и на автобусах, и все разодетые через рабочеклассовый Фриско Без Лифта?? водители грузовиков и даже бедная сажей-размеченная Третья улица заблудших бомжей, даже негры, такие безнадежные и давно покинувшие Восток и смыслы ответственности и попробуй– ка сам-ка ну-ка, они только стоят там, поплевывая в битое стекло, иногда полсотни в один день у одной стены на Третьей и Хауарде, и вот все эти аккуратногалстучные производители из Миллбрея и Сан-Карлоса и регулярные пассажиры Америки и цивилизации Стали несутся мимо с сан-францисской «Кроникл» и зелеными «Колл-Буллетинами», времени не хватит даже на высокомерье, им надо успеть на 130, 132, 134, 136 вплоть до 146, до срока вечернего ужина в домах железнодорожной земли, когда высоко в небе волшебные звезды едут в вышине на следующих сорви-товарняках. – Все это в Калифорнии, все это море, я выплываю днями солножаркой медитации в джинсах, с головой на носовом платке, на фонаре тормозного кондуктора либо (если не работаю) на книжках, я смотрю в синее небо совершенной потерянной чистоты и чувствую покоробленное дерево старой Америки под собой, и веду полоумные беседы с неграми в окнах седьмого этажа сверху, и все вливается, движенья товарных вагонов на стрелках в этом проулочке, который так похож на переулки Лоуэлла, и я слышу вдали в смысле наступающей ночи тот паровоз, зовущий наши горы.
Но видеть всегда я мог тот прекрасный покрой облаков над маленьким проулком ЮТ, клубы, плывущие мимо от Окленда или Врат Марина к северу или южнее Сан-Хосе, ясность Калы, от которой сердце у тебя вдребезги. То была фантастическая дрема и гром-бум трубно трудного дня, делать неча, старина Фриско с грустью края тверди – люди – проулок, набитый грузовиками и транспортом предприятий в округе, и никто не знал либо и близко не парился, кту я всю мою жизнь, три тысячи пять сотен миль от рождень-Я в Великой Америке раскрылись и наконец принадлежали мне.
Теперь вот ночь на Третьей улице, рьяные неончики, а также желтые лампочные огоньки ни-за-что-не-возможных ночлежек с темными раздрайными тенями, движущимися позади драных желтых штор, как выродившийся Китай без денег – коты в проулке Энни, надвигается
Блядь, которая подходит там ко мне в ту ночь, когда я там был с Элом Баклом, и сказала мне, «Хочешь сегодня со мной поиграть, Джим, и?» и я не думал, что мне хватит денег, а потом сказал это Чарни Лоу, и он расхохотался и ответил, «Откуда ты знаешь, что ей денег было надо, всегда рискуй, вдруг она просто за любовь, либо вышла за любовью, понимаешь, о чем я, чувак, не будь обсосом». Куколкой она была привлекательной и сказала, «Как ты смотришь на уляку со мной, чел?» а я там стоял, как придурок, и фактически взял выпить, получил выпить, напился в ту ночь и в «Клубе 299» был бит владельцем, оркестр разнял драку, не успел мне выпасть шанс решить дать ему сдачи, чего я не сделал, и снаружи на улице попробовал рвануть обратно внутрь, но дверь заперли и смотрели на меня сквозь запретное стеклышко в двери лицами, как под водой – Надо было сыграть с ней ещщёбы-ырырырырырырыркдиай.
Хоть я и был тормозной кондуктор, зарабатывая 600 в месяц, не переставал ходить в общественную столовую на Хауард-стрит, которая была три яйца за 26 центов, два яйца за 21, это с тостом (едва ли без масла), кофе (едва ли без кофе и сахар пайковый), овсянка с набрызгом молока и сахара, вонь прокисших старых рубах витает поверх паров от котлов, словно они там готовят рагу дровосекам со сволочного ряда из сан-францисских древних китайских заплесневелых прачечных с покерами на задах среди бочек и крыс землетрясенных дней, но на самом деле еда где-то на уровне стародавнего повара железнодорожной бригады ремонтников года 1890-го или 1910-го, из лесоповальных лагерей далеко на Севере со старорежимным китайцем в косичках, который ее варит да материт тех, кому не понравилось. Цены были невероятны, но однажды я взял говяжье рагу, и то было абсолютно хуже некуда говяжье рагу, что я в жизни едал, неописуемо, вам говорю – и поскольку они так часто со мной поступали, с сильнейшим сожаленьем я попытался донести до болвана за стойкой, чего я хочу, но он крутой сукинсын попался, эх, тц-тц, я решил, что приказчик какой-то педрила, особенно грубо он обходился с безнадежной слюнепьянью, «Ты это чего тут думаешь, сюда можно и рассекать, тут бога ради веди себя как мужик уж да жри, а не то вали отсюд-д-д-д-» – Мне всегда по правде было интересно, чего это такой парень работает в таком месте ради, но с чего бы какое-то сочувствие в его ороговелом сердце для расфигаченных развалин, по всей улице туда и сюда были столовые, как общественное обслуживание исключительно бомжей черноты, алкашни без денег, кто находит 21 оставшийся цент после попрошайства на вино, и посему ввалился третий или четвертый раз в неделю еды коснуться, ибо иногда не ели они вообще, и ты видал поэтому, как блюют в углу белой жидкостью, которая была парой кварт прогорклого сотернового пойла либо сладкого белого хереса, а в желудке у них ничего, у большинства по одной ноге или ходили на костылях, и у всех ступни забинтованы от никотинового и алкогольного отравления вместе, и один раз наконец на моем вверх по Третьей возле Маркета через дорогу от «Бринза», когда в начале 1952-го я жил на Русском холме и не вполне врубался в полный кошмар и юмор железнодорожной Третьей улицы, бич с тощим болезненным задком, вроде Энтона Эбрахама, лежал ниц на мостовой с костылем в сторону, и наружу торчал какой-то старый остаток газеты, и мне показалось, что он умер. Я присмотрелся ближе убедиться, что он дышит, а он не дышал, другой человек со мной смотрел вниз, и мы оба пришли к выводу, что он умер, а вскоре подвалил легавый и взял и согласился, и вызвал фургон, бедолага этот маленький весил фунтов 50, если нахрен посчитать, и был скумбрия каменная, сопленосая остывшая дохлятина, дохлее нахрен не бывает – ах говорю вам – и кто бы заметил, как не другие полудохлые богодулы бом бом бом дохлые дохлые разы Х разов Х разов все сдохлодулы навсегда сдохлые без ничего и все кончено и нах – там. – И такова была клиентура в столовой Публичной Волосни, где я едал по множеству утр трехъяйцевый завтрак с почти что сухим тостом и овсянки маленькое блюдце, и худосочный тошнотный посудомойный кофе, все чтоб сберечь 14 центов, чтоб в книжке у себя гордо мог сделать заметку и об дне и доказать, что я могу с удобством проживать в Америке, работая семь дней в неделю и зарабатывая 600 в месяц, я мог жить на меньше чем 17 в неделю, что с моей квартплатой в 4.20 было ништяк, ибо мне еще приходилось иногда тратить деньги на поесть и поспать на другом конце прогона моей Уотсонвилльской каторжной сцепки, но предпочитал по большей части спать бесплатно и неуютно в теплушках убогих нар – мой 26-центовый завтрак, гордость моя. – И тот невероятный полупедовый приказчик, что отслюнивал еду, швырял в тебя ею, шваркал ею, у него было безжизненное откровенное лицо прямо тебе под нос, как у героини обеденных тележек из 1930-х у Стайнбека, а у самого мармита невозмутимо трудился торчкового вида китаец с натуральным чулком в волосах, как будто его только что зашанхаили сюда с подножья Коммерческой улицы перед тем, как воздвиглось Здание Паромной Переправы, но забыл, что сейчас 1952-й, пригрезилось, что это Фриско златолихорадки 1860-х – и по дождливым дням такое чувство, что у них в подсобках корабли.