Море житейское
Шрифт:
* * *
Измученный жарой и долгой дорогой в прытком на ухабах автобусе, я вышел на пыльную солнечную дорогу. Но где же деревня? В стороне я увидел дома и сообразил, что шоссе Вятка - Казань проложили не по деревне, а спрямили. Пришел на заросшую травой улицу. Улица в деревне стала односторонней. Двухэтажный дом отца я узнал сразу, он и сейчас был самым большим, хотя и он сократился: раньше в нем было по восемь окон на улицу, осталось по пять. Никаких ворот, никакого двора не было. Несколько грядок с молодым луком да посадки картошки говорили, что кто-то тут все-таки живет. И годы спустя я почувствовал, как дом мозолил глаза большевикам, да и у своих вызывал зависть - кулаки живут. Ну вот я и пришел, потомок кулака, и мог бы как внук репрессированного деда занять этот дом.
Я стоял у дома отца. Сказать, что что-то чувствовал, было бы неправдой. Вообще все воспринимаю заторможенно, как говорится, с поздним зажиганием.
Вот и сейчас понимал, что всегда уже буду помнить этот огромный на голом пространстве запущенной земли дом, без цветов на широких подоконниках, без тюлевых занавесок, с выбитыми стеклами, с крапивой под окнами вместо цветника.
Но жил же тут кто-то. На дверях висел амбарный замок, как отказ в ночлеге. Но я уже и сам понял, что ночевать здесь не останусь. Надо выкупаться в Кизерке, подойти к памятнику погибшим на войне и ехать дальше, на родину мамы. А может, уже и Кизерки нет? Нет, слава Богу, Кизерка текла, да притом такая чистая, с таким радостным мельтешеньем и взблескиванием мальков на отмели, что одежда сама с меня слетела, и счастье погружения почти в крещенские воды прогнало печаль.
На обратной дороге к дому я увидел первого живого человека деревни. Около ветхих ворот крохотной избушки шла старуха с двумя поленьями в руках. Я поздоровался, она ответила, вгляделась и... уронила поленья на сухую траву.
– Яков Иваныч!
– Внук я, внук!
– Вылитый Яков Иваныч, - сказала она потрясенно. Я поднял упавшие поленья и донес до крыльца.
– Еще принести?
Мы еще сходили к поленнице.
– Ой, какая помоченка получилась, - говорила она. И все звала пить чай. Но я надеялся, что дом дедушки уже открыли.
И еще одного человека встретил. Тоже старика. И тоже он меня узнал.
– Я вашу семью очень помню. Дед твой в семьдесят лет бросил курить и стал ездить на мотоцикле. До революции держал почтовую станцию и конный завод. Грозный был, но забывчивый. Кричит: «Где трубка?» - а она у него во рту. Сам я не видел, говорили, что когда их, то есть вас, повезли почти голых, разом сорвали, одним рыпом. А вот другие были, звали их микаденками, те даже смогли самовар захватить.
– А почему микаденки?
– спросил я.
– У них дед с японской пришел и все говорил про микадо. Мол, в Японии тоже есть царь, только он микадо. Так и звали - микаденки. Тоже семья была большая.
Опять я пришел к дому. Амбарный замок по-прежнему висел на дверях, но уже расстегнутый, в одной скобке. Поднялся по расшатанной лестнице и постучал в ободранную дверь. Тихо. Еще постучал. Подождал и потянул к себе дверную ручку, роль которой играл забитый в дверь толстый ржавый гвоздь. Вошел. Кухня была завалена грудами битого и целого кирпича, песком, глиной. На койке лежал худой желтолицый мужчина и смотрел на меня. Я поздоровался. Он еще полежал. Наконец что-то осмысленное прорезалось в его взгляде, и он сел.
– Тут дед мой жил, отец родился, - сказал я.
– К зиме готовлюсь, - объяснил он наличие строительных материалов.
– Так у тебя же есть печка. Еще одну?
– Не натопить, окна расшатаны, да и выбиты (кое-где стекла были заменены тряпьем). Заложу дверь в комнату, замажу щели, буду жить на кухне.
Он был явно болен, как-то нервно дергался и подкашливал. Он и в самом деле стал объяснять, что в больницу его больше не берут, брали, но выписали, родни нет, а тут раньше жили родные, он и живет. Я присел на широкий подоконник, больше было негде. Мужчина налил в литровую банку воды, затемнил ее какой-то коричневой жидкостью из банки поменьше, высыпал столовую ложку сахара и стал, звякая ложкой о стекло, мешать. И будто эти звякающие звуки вызвали внезапный гром, который враз со вспышкой ударил и объявил о грозе. Хлынула вода, полилась по подоконнику, заставила меня вскочить. Мы молчали. Мужчина хлебал из банки и заедал ржаным хлебом. Я смотрел в промытое окно, силясь вспомнить, какой дом стоял напротив, около которого шла тропинка на пруд и в ягодно-грибной лес тех незабвенных двух дней отрочества, в солнечное сияние первой влюбленности. Именно там показался просвет среди туч.
Надо было уходить. Кухонное окно тоже протекло, уже лило с подоконника на пол. Мухи, застигнутые наводнением, барахтались в мутных потоках. Как будто и меня отсюда вымывало.
Гроза стихала. Я разулся и шел по траве улицы вниз, к памятнику погибшим. Не мог же и он исчезнуть, железный же. Вскоре увидел разросшиеся кусты, а внутри пирамиду. Но как подойти? Свирепый высоченный репейник и кустарники крапивы с деревянными корнями преграждали путь. Памятник устанавливали к двадцатилетию Победы, но уже, видимо, не осталось в живых тех, кто ухаживал за ним. Я, хоть как-то искупая вину перед павшими однофамильцами, стал воевать с чертополохом. Плоховато, но все-таки расчистил подступы к скорбному списку. Не было креста на памятнике, но и звезды уже не было. То ли сама упала, то ли помогли.
Пора было на автобус. Прибрел на остановку. Дом отца скрылся за деревьями. Чем можно было утешиться - конечно, только Священным Писанием. Ведь даже и в земле обетованной Авраам обитал как на земле чужой, а пришедшие с Авраамом «радовались и говорили о себе, что они странники и пришельцы на земле... они стремились к лучшему, то есть к небесному».
Мутная туча, как нашествие, вынеслась из-за леса, от Вятки, и закрыла окрестность. И опять гром ударил враз со вспышкой света, и опять хлестануло ливнем. И конечно, я вымок окончательно. Но я воспринимал все как награду: это меня не где-то полощет, а тут, где отец бегал мальчишкой. Промыл ноги в возникшем теплом ручье. Обулся. Притопнул - передо мной, как вызванная в сказке Сивка-бурка, вещая каурка, стоял автобус. Вот только управляли кауркой не добрые молодцы русские, а южные крикливые люди. Водитель-то был русский, но деньги с меня взяли они. Почему они командовали? Людей в автобусе было мало: старухи, впереди молодая пара. Новое испытание подстерегало меня: позади кресла водителя была большая глянцевая фотография обнаженной девицы в офицерской фуражке.
– Уберите!
– потребовал я. Меня вдобавок очень еще расстроило то, что напоследок не оглянулся на деревню.
– Ты тут, дядя, не командирствуй, - поднялись они.
– Снимете?
Они надменно молчали. Я содрал фотографию, скомкал, бросил под сиденье.
– Смотри, припомним, - пригрозили они.
За окнами темнело. Неслись в стороны и назад пустынные поля, набегали, притирались к окнам коридоры хвойного и лиственного леса, вверху обозначилось звездное небо. Я все надеялся, что блеснет слева и подаст отдохновение милая Вятка. Нет, скрывалась. Наконец мы приехали в Малмыж.
Я спросил направление к гостинице у молодых, они сказали, что проводят. Вот и гостиница, такая же, что и сто лет назад. В ней все мои деды и отец останавливались в разные годы. Мне указали все на ту же койку, что и тридцать лет назад, только слупили в сто пятьдесят раз дороже. Демократический прогресс был налицо.
Из всех ненавистных мне запахов самый ненавистный - запах табачного дыма, каждение дьяволу. Я думал после такого долгого дня сразу упасть и уснуть, но задыхался от табачной духоты, идущей от прокуренных стен, постелей, одеял, подушки. Распахнул брякнувшееся о стальную решетку окно и пошел на улицу, В сумерках белели старые дома, серели новые постройки. У круглосуточного заведения шумела жизнерадостная молодежь. Оглушали треском и тут же отравляли дымом пролетавшие мотоциклы.