Московские праздные дни
Шрифт:
Лёгко
Том II, часть III, главы I, II. Хрестоматийный эпизод: князь Андрей Болконский, путешествуя через лес, видит дуб, черный и сухой, среди прочего леса, который уже начал зеленеть. Спустя малое время, проезжая то же место, князь видит дуб также распустившимся, «молодым» и зеленым.
Князь Андрей отправляется в рязанские имения сына, в это именно время, в некрещеную весну. Он еще «мертв» после Аустерлица и потери жены, дела производит механически, вот и теперь едет по делу, в долгую поездку, и вдруг по дороге погружается в лес.
Апрельский, призрачный, прозрачный, проникнутый первым, незаметным током жизни. Тут-то и сказано волшебное слово. Лакей Петр, сначала
— Что! (что тут лёгкого? — с первого раза «мертвец» и не понял).
— Лёгко, ваше сиятельство.
Это о весне, князь. Но князь еще не ожил.
Тут и следует встреча с дубом: таким же, как и князь, «мертвым», сухим и деревянным.
Эта сцена в паре с той, что последует месяца через два, когда Андрей будет возвращаться после первой встречи с Наташей и найдет тот же дуб зазеленевшим, эти два разговора князя с дубом всегда вызывали у меня ощущение некоторой прямолинейной назидательности. И вообще это похоже на оперный театр: Болконский из-за левой кулисы выезжает на тройке — посреди сцены высится сухой и мертвый дуб. Князь обращается к дубу, как к другу, — и я, старик, вот так же сух и мертв, и как мы оба правы, и прочая — после чего удаляется за правую кулису. Спустя малое время появляется из-за правой кулисы, едет обратно через сцену — дуб зазеленел! Болконский выходит на край сцены и, проливая слезы, поет: нет, жизнь не кончена в тридцать один год. Господи помилуй! Непонятно, смеяться тут или плакать, — я большей частью смеялся. Давно это было; каждый из нас в свое время готов был посмеяться над толстовскими назиданиями.
Но прошло время, роман открылся с новой стороны, календарем, где нет ничего по времени случайного, где все по праздникам, и я задумался: что такое это двоение леса в календаре? Что происходит между двумя разговорами?
По идее, понятно что, уже сказано: встреча Андрея с Наташей. Юная фея коснулась «мертвеца» Болконского своей волшебной палочкой — он ожил. Ей нетрудно это было сделать в Отрадном, на своей колдовской территории, под пение из окна сиреною, при луне и посеребренном, черном и влажном пейзаже. Она еще хотела летать той прелестной ночью. Тут все просто: так распорядилась повелительница леса и духов Наташа: человек и дерево, Андрей и дуб ожили. Это действие ведьмы Наташи, которая (мы заметили это на Святки) оживает, обретает особую колдовскую силу и готовность к полету во дни языческих праздников.
И все же здесь мало одной Наташи, иначе вышло бы одно обольщение князя Андрея. Толстому нужно его воодушевление: тут и появляется спаситель Георгий. Князь Андрей возвращается летом, когда лес уже крещен Георгием. И дуб, одетый зеленью, говорит именно об этом. Первая встреча происходит в первом акте Георгиевской пьесы, вторая во втором.
Интересно, что так же двоится и сам Толстой. Он, как человек Москва, некоторым образом двухэтажен. В Толстом много от финского колдуна, языческого волхва. Он только сверху, от головы, от ума просветлен и крещен. Этим «верхним» умом он составляет расчеты и схемы, производит сухие назидания. «Верхний» ум Толстого слышен в композиции двух встреч: так правильно, так — после Георгия — должен перемениться князь Андрей. Но никогда этот сухой и ясный ум не произведет пения сирены и этого серебристого от влаги пейзажа, где за черными деревами какая-то блестящая росой крыша, … и выше почти полная луна на светлом, почти беззвездном весеннем небе.
Знаем мы это беззвездное небо и почти полную луну. Помним по Святкам — наверху, где «верхний» ум, мертво и скучно, внизу, где вода, где влажно и сами собой текут краски или, как зимой, алмазами осыпан снег — весело.
Акварелист Толстой пишет «нижним» умом. Такому Толстому нужна вода, он в «первом» этаже волхв — от слова волглый (влажный). Течение воды, ее метаморфозы, которые и делят год на сезоны, одушевляют живописца Толстого необыкновенно. Толстой двуедин,
Мы еще вернемся к этой теме в главе Поведение воды.
Так непросто, двуедино скомпонован этот апрельский эпизод «Войны и мира»; и он дважды уместен — апрельским, (Наташиным, ведьминским) и майским, Георгиевским образом, где во второй сцене лес крещен.
*
Москва и Толстой двуедины, синкретичны. По верху Москвы встают христианские храмы — их фундамент омывает финская вода. Москва наполовину, по верху, город, на «нижнюю» половину лес (финский). То же и с Толстым, он так же раздвоен по горизонтали: христианин поверх язычника.
Всадник Георгий на гербе столицы скачет по границе между этажами, по опушке московского леса. Бьет копием понизу, по нижней московской половине.
Праздный день в Сокольниках
1 мая — День международной солидарности трудящихся.
Он же День весны и труда.
Он же древний, дохристианский Новый год.
Говорят, что Первомай учредил в Москве Петр I, прорубивший по сему поводу очередное окно в Европу. На этот раз — в зеленой стене сокольнического леса, на северо-востоке столицы. По его указанию в лесу была проведена широкая, в версту длиной, просека (тогда именовавшаяся просек, что без малейшего усилия переведено было затем в проспект и после этого снова в просек), специально для первомайского проезда экипажей и карет, а также праздных пеших прогулок.
Тогда уж нужно называть это окном из Европы в лес: так вломился в Москву «немецкий» царь Петр: европейским пространством в зеленую пригородную плоскость.
Лес, ставший в одно мгновение парком, поместил в себе правильный прямоугольник, наполняемый в первомайские дни тысячными толпами москвичей.
Во все времена гулянье в Сокольниках было необычайно популярно. Очевидцы описывают однодневное переселение всей Москвы в заповедный парк (в 1854 году сюда прибыло до пяти тысяч карет и экипажей, не считая мелкорассеянного пешего люда). Подмосковная природа преображалась совершенно. Во всех уголках и укрытиях устанавливались наспех сколоченные столы, накрытые белоснежными скатертями, на которые водружались самовары, а сверху трубы, а сверху вывернутые вбок сизые дымы. Дробная зелень бутылок счастливым образом сочеталась с новораспустившейся листвой, на столах преобладала выпечка, а в умах, отмякших по весне, поселялось веселье. На поляны, прогалины и плеши выходили пряничного вида кукольники и скоморохи. Повсеместно заводилось пение, которое, казалось, производилось самой проснувшейся природой — ввиду необозримого количества певцов, прячущихся в кустах и кущах, а также из-за нестройности хора. Там и сям вставали легкие шатры и палатки с хлопающими на ветру разноцветными флагами. К ним без усилия можно было добавить пестро одетых москвичек, не уступающих указанным павильонам ни в размере, ни в пышности убранства. Морем разливался чай. Сокольники принимали общемосковский пикник.
Праздник, начинавшийся обыкновенно после полудня, затягивался допоздна. Иные празднователи, нагрузившиеся без меры первых весенних впечатлений, оставались здесь же на ночлег, укладываясь прямо на траву и распугивая местных наяд и прочих березовых духов.
Последние по приходу весны сами оживали и толпились во множестве среди прозрачных ветвей, насыщая воздух забытыми, волнующими сердце ароматами.
Кстати, о наядах. Нужно сказать, что первомайские празднования бытовали в Москве задолго до Петра. Так древние славяне, неравнодушные к шевелению лесных перунов и ярил, отмечали встречу весны.