Московский апокалипсис
Шрифт:
Помолчала и спросила с запинкой:
– Пётр, скажи… Только честно скажи. Как ты думаешь, мы тут умрём?
– Не знаю. Мне кажется, мы пробились сквозь пекло. И оказались, образно говоря, в арьергарде пожара. Есть надежда отсидеться. Пламя уже ослабло, а дым идёт поверху. Но умереть, конечно, можно в любой момент.
Они сидели под телегой бесконечно долго. Всё потеряло смысл и счёт. Куда-то пропала буланка, верно служившая им два дня. Устав бояться, беглецы уснули. Потом проснулись, съели по ломтю хлеба, запили тёплой водой из баклаги, и опять уснули. Время остановилось. Мир сжался до размеров квадратной сажени. В целом свете осталось три человека, а вокруг – только огонь. Гул пожара ослаб и как бы отдалился, но здания вокруг продолжали
Наконец беглецы очнулись. Непонятно, день был или ночь, и сколько они просидели на спасительном перекрёстке. Ольгины часы потерялись, да и вообще время как-то утратило своё значение… Ахлестышев первым вылез наверх и осмотрелся. Улиц уже не существовало – только груды бесформенных развалин. Они ещё горели, но словно вполсилы. Тут и там торчали печные трубы, и лишь по ним угадывались очертания бывших кварталов. Солнце по-прежнему не пробивалось сквозь дым. В неестественных сумерках – такие бывают при затмении – предметы потеряли цвет. Они сделались чёрными или серыми. В горячем воздухе густой взвесью летал пепел. Всюду лежали мёртвые обгоревшие люди и животные. Кругом, докуда доставал взор, по-прежнему виднелись языки пламени, но они расходились в стороны, а не сжимались. Похоже, опасность миновала.
Пётр переоделся в прежнее платье. Мундир фланкёра весь прогорел, да и необходимость прикидываться французом уже отпала. Теперь у них не было лошади. Теперь у них не было почти ничего.
Когда Саша-Батырь с Ольгой выбрались из-под телеги, Ахлестышев рядом с ними показался франтом. У налётчика оказалась подпалена борода, и выгорели брови. Княгиня измазалась в саже, в волосах – угли, пыльник весь в дырах… Смочив платок водой, Пётр умыл любимую женщину, и она опять похорошела. Нравы упростились донельзя: Батырь сбегал в одни развалины, а княгиня Шехонская – в другие. Немного оправившись, беглецы устроили военный совет. Решено было возвращаться в Волчью долину, а если она сгорела, просить убежища у Большого Жака. Тело несчастной Евникии так и оставили под телегой, доверху наполненной головешками. Кругом было столько покойников, что это казалось естественным.
Троица пешком отправилась в сторону Кремля. Ружьё бросили, чтобы не привлекать внимания. Улицы стали непроходимыми: двести саженей по бывшей Большой Полянке они одолели за два часа. Беглецы опасались снова встретиться на Болотной с Яковлевым, но обошлось. Пространство между рекой и Водоотводныи каналом выгорело полностью, за исключением, почему-то, Всехсвятской улицы. Мост никем не охранялся. Они вышли на него, огляделись – и замерли, ошарашенные. Идти было некуда. Москва погибла. Замоскворечье представляло собой огромное пепелище, на котором кое-где проступали из дыма уцелевшие колокольни. Левый берег, охваченный пламенем, напоминал картины из Апокалипсиса. С одной стороны ровно и сильно горела Пречистенка, с другой – Таганка. Искать лазейки в этой стене огня казалось безнадёжным. Куда же идти?
Вдруг прямо у них на глазах из подземных Тайницких ворот на Кремлёвскую набережную высыпал отряд французов. Впереди шествовали гренадёры Старой гвардии. За ними толпой валили генералы, адъютанты, лакеи в расшитых золотом ливреях и прочая придворная челядь. К своему изумлению, Пётр узнал в толпе Наполеона.
– Смотрите, вон там! Видите? В сером рединготе и чёрной шляпе. Это Бонапарт!
Налётчик ахнул:
– Эх, ружьё-то бросили! Я бы сейчас этому галману! чуть запониже шляпы…
– Ты что? Всех в куски изрубят, не дадут и прицелиться! Стой смирно и не делай никаких рож.
Французы убегали из окружённого пожаром Кремля. Колонна быстрым шагом миновала Боровицкую башню. На набережной, возле реки, было относительно спокойно. Но, когда потребовалось сворачивать в Ленивку, произошла заминка. Узкая улочка пылала с двух сторон. Отделение гренадёр подбежало к Каменному мосту и перегородило его. Их ружья нацелились на двух мужчин и женщину – только шевельнись! В этот момент Наполеон поднял голову, и Пётр встретился с ним взглядом.
Несколько секунд они стояли и молча смотрели друг на друга. Ахлестышев испытал странное чувство: ему хотелось убить этого человека, и одновременно сильное волнение охватило его. Магия имени… Затем Наполеон отвернулся, надвинул шляпу на глаза и пошёл прямо в огонь. Два рослых гренадёра взяли его под руки, и сразу шапки на них задымились от нестерпимого жара. Голова колонны проникла в горящую Ленивку, и случилось самое худшее: люди остановились. Ни туда, ни сюда… Здание слева от императора с грохотом обрушилось ему под ноги, сноп искр осыпал французов. Положение Бонапарта сделалось уже опасным: впереди и по бокам огонь, а назад не пускает растерявшаяся свита. В эту драматическую минуту со стороны Волхонки появилось несколько мародёров. Они увидели, что император застрял посреди пожара, и прибежали на помощь. Отстранив гигантов в высоких шапках, мародёры решительно и быстро повели растерявшегося Наполеона вперёд. Колонна двинулась следом, и скоро все оказались на Волхонке.
Пётр стал упрашивать командира патруля пропустить их следом за императором. Он указывал на Шехонскую, выворачивал пустые карманы – мол, они без оружия и никому не опасны, но офицер был непреклонен. Только через полчаса он разрешил беглецам перейти на левый берег, но запретил соваться в Ленивку. Да это было уже и невозможно: вся улочка пылала и сделалась непроходимой. Троица двинулась мимо Алексеевского монастыря вверх по реке. Кое-как в виду горящей Пречистенки они добрались до Никольского моста – и с радостью увидели оттуда не тронутые огнём Хамовники. Из последних сил беглецы обошли занятые французами казармы и очутились на огородах Девичьего поля.
Здесь они и решили остаться. Ввиду объятой пламенем Москвы эта удалённая окраина казалась безопасной. На выпасных лугах разбили лагерь сотни погорельцев. Более всего их бивак напоминал цыганский табор. Немногочисленные мужчины строили шалаши, жгли костры, запасали дрова. Они же, как потом выяснилось, ходили в город на поиски провизии. Многие не возвращались из этих командировок… Женщины в Москву старались не заглядывать. Рассказывали, что поляки и баварцы – самые гнусные из захватчиков – не дают им прохода. Завидев женщину, пусть даже из благородных, они задирают ей подол и ищут, не спрятала ли она ценности в сорочку… Мужчин же под угрозой расстрела заставляли, подобно ослам, тащить награбленное в полк. Потом обычно отпускали, но могли и застрелить. В таборе было много детей, в том числе и потерявших родителей. Под руководством женщин они копали овощи на огородах и собирали хворост. Овощи потом запекали в костре и этим питались.
В лагере под открытым небом собрались люди разных сословий, но различия между ними быстро стёрлись. Все были угнетены, напуганы и думали только о выживании. На лицах отпечаталось общее для всех выражение подавленности. Дети не смеялись и не играли, а молча сидели возле взрослых, держась за их платье. Ни французские, ни русские мародёры не заглядывали сюда: у здешних обитателей уже нечего было отнять. В шалашах лежали больные и старики. Когда они умирали, их оттаскивали в ближайшую яму и кое-как присыпали землёй. Счастливцами были обладатели кастрюль или чайников – они могли кипятить воду. Прочие пили её сырой и оттого страдали кровавым поносом. Нравы сделались почти животными. И мужчины, и женщины без стеснения отправляли естественные надобности за ближайшим кустом. Непреходящее зловоние стояло вокруг. Сильный отнимал у слабого, и никто не приходил тому на помощь. Еду нельзя было купить, а лишь обменять на другую еду. Люди спасали только себя, забыв о ближнем и о христианской морали.