Московский гость
Шрифт:
Там народ еще толпился вокруг мэра, смотрел на него с тонко дрожащими от благоговейного, доходящего до телячьей трепетности и как бы неги, восторга губами, со слезой на глазах, с жгучим нетерпением высказать что-то необходимое, рвущееся из груди; однако от этого нетерпения слова только застревали в горле, раздирая его в клочья. Какой-то болезненный ком невысказанных слов распирал многих в той толпе. Мэр лишь приговаривал им в утешение: я понимаю, все понимаю...
Но пылкая привязанность к власти довлела уже, главным образом, над той частью народонаселения, в которую градоначальник вошел, спустившись с трибуны. Он образовал там уголок кипения, раскаленных углей, в сущности, это были как бы уже не живые люди, а опаленные края дыры, пробитой чем-то сверкающим и огненным, пораженные участки тканей, превращенные в лохмотья куски материи. Люди эти не могли уйти, потому что не уходил сам мэр, и они уже фактически не владели собой, все их содержание
Конечно, их вины в том, что происходило с ними, не было никакой, вся вина лежала на градоначальнике, который не понимал, что пора уйти, освободить личность этих несчастных от плена, в который он их вовлек, от ярма, которое он на них надел. Он продолжал стоять на площади как ни в чем не бывало, радуясь радостям народа и веря в свое единение с ним, и более чем несчастная душа этих узников уменьшалась в росте, корежилась, карячилась, уродовалась, бессмысленно и бесцельно гибла.
Оркестр играл в быстром темпе, и порождаемые им звуки разносились далеко. Был и другой оркестр, и третий. Их множество играло на обширной площади, и всюду у музыкантов были раскрасневшиеся лица, они смеялись оттого, что задавали празднику нужный тон и устраивали настоящее волшебство ритмов. Хорошее чувство перешло от музыки к людям, и они, обнявшись, переплетя руки, пустились в пляс, перебирали ногами и выгибали груди колесом. И в такую глубокую гармонию простерлись музыка и ответные добрые чувства слушателей, что танец этих возвеселившихся сердцем людей вышел за пределы моральных оценок, не мог быть плохим или хорошим, изысканным или развратным, он мог быть только исключительным и был таковым. Особенно хорош, дружен и ладен сделался танец тех, что пошли единым строем, как шеренга солдатиков, эти выплясывали даже с незаурядным мастерством, словно долго репетировали прежде, чем показать свое искусство остальному народу. По всей площади струились и причудливо изгибались такие шеренги бойко и впопад сучивших ногами танцоров; незамеченными оставались отдельные ошибки, поскольку оступившихся, слегка порушивших ритм плясунов несла общая сила. Не многим хуже выглядели и те, что решили попробовать свои силы в индивидуальном творчестве, добрые и отважные мужи, подхватившие очаровательно хохочущих дам и закружившие их в каком-то безумном вихре, или особи, вообще отказавшиеся от партнеров и вертевшиеся на мостовой как волчки.
– Вот оно... я понял!
– воскликнул мэр пресекающимся от волнения голосом.
– Вот ваша жизнь, ваша сила и мечта! Это я и хотел знать!
Наконец сподвижники уговорили его уйти, им нетерпелось начать собственный пир. Они боялись, что конец настигнет их прежде, чем они успеют в последний раз отвести душу, кроме того, оставаться на площади, среди простого народа с его грубыми нравами, им казалось скучным и унизительным. Утонченности их чувств и высокой духовной организации претило все, что бы ни делали беловодцы, и среди горожан никто не вызывал у них ни малейшего сочувствия. Они были надуты, как какие-то сказочные бароны, даже старичок Баюнков, который томился из-за невозможности вернуться в свою канцелярию и тихонько плакал в душе, зная, что уже никогда не сядет в подвале на стул, не уткнется в бумаги, никому, кроме него, не нужные, не отхлебнет на славу из припасенной бутылочки. Правда, Петя Чур, с утра пьяный и безудержный, уже вполне слился с теми самыми массами, которые внушали презрение его коллегам, он танцевал не хуже других, Петя Чур в буквальном смысле слова выделывал коленца, дрыгал ногами куда простанороднее, чем самый последний и гнусный из забулдыг. Шепот негодования проносился по свите мэра, старательно соблюдавшей дистанцию между собой и толпой. Увы, Петя Чур вел себя возмутительно, и это в день, когда их ждет переворот и путь в неведомое!
Петя непременно хотел, чтобы Кики Морова станцевала с ним, клялся, что не уйдет с площади, пока она не удовлетворит его желание. Коллегам было наплевать лично на Петю Чура, но их общая репутация вовсе не была им безразлична, и они в конце концов делегировали засмущавшуюся Кики Морову, вменив ей в обязанность подарить своему другу тур вальса. Смущалась секретарша, естественно, только для виду, чтобы и самой не угодить в разряд отщепенцев, тогда как в действительности ей больше нравилось быть с Петей, чем с надменными и чопорными коллегами, а к тому же она уже и договорилась с ним чуть позднее улизнуть в "Гладкое брюхо", где их ждал истомленный любовью Антон Петрович, посвященный. Петя Чур обещал подруге отменное приключение, а развивая весьма сомнительную философию, даже выдвинул гипотезу, что связь с простым смертным, возможно, решит личную судьбу Кики Моровой гораздо благополучнее, чем должна решиться нынче судьба всего их синклита.
Кики Морова не слишком-то доверилась этой философии, но охотно согласилась отправиться с дружком в увеселительное заведение, ибо втайне ее странным образом прельстила перспектива сгинуть не среди своих, а в одиночестве, может быть, даже и впрямь в объятиях простого смертного, что было бы весьма пикантно и оригинально. Она уже представляла себе ужас Антона Петровича, когда тот обнаружит рядом с собой не нежную возлюбленную, а какое-нибудь мерзкое созданьице, упырька, анчутку или вовсе пустоту. Знала она и о том, что для самого Антона Петровича такое преображение возлюбленной может обернуться гибелью, но столь простая угроза и маленькая, как бы игривая беда не могла, разумеется, остановить ее.
Вальс, на проходку в котором была делегирована Кики Морова, на площади популярностью не пользовался. И хотя коршунам и ястребам беловодского правительства в душе было все равно, каким маневром будет упразднена позорящая их клан деятельность пьяного чиновника, вопрос о вальсе они поставили категорически, ребром. Они стояли, суровые и злые, и требовали вальса, чтобы дамы могли пригласить кавалеров, но ни музыканты, ни танцоры, ни гогочущие и хлопающие зрители не слышали их в невообразимом гаме, в том хаосе звуков, который вулканным взрывом стоял над площадью. И захотелось им проклясть город, подвергнуть его разрушению и резне, какую знавал он в былые времена, обречь его на вечные земные муки, а мертвецов его, сходящих в царство теней, предать абсолютной безысходности.
Секретарша, видя неразрешимость проблемы и скучая от такого конфликта, превысила свои полномочия и, если позволительно так выразиться в данном случае, порвала выданный ей мандат, больше уже не заботясь от соблюдении лица. На глазах удивленных, раздосадованных и возмущенных коллег она задрала юбку и пустилась в пляс рядом с неугомонным Петей Чуром. Ее стройные смуглые ноги, обнаженность которых вдруг поднялась выше всяких допустимых приличиями пределов, мелькали и сновали как воплотившиеся, зажившие своей отдельной жизнью символы сумасшествия. С гиканьем она бросала то одну ногу, то другую на высоту, под которой свободно проносился увлекавший за собой прочих безумцев Петя Чур и даже успевала сотворить некие па комбинация из оседлавших друг друга вспотевших и совершенно потерявших разум танцоров. Неповиновение властям, желавшим вальса и приличия, было полным, наглядным, вызывающим, но когда иные из власть предержащих обратились к мэру с требованием прекратить безобразие, он только пожал плечами и вновь обратил на площадь ласково улыбающийся взор.
Когда мэр скрылся в дворце, Кики Морова повлекла туда же своего друга. Толпа не хотела отпускать их, а детишки повисли на секретарше и чиновнике, и Кики Морова, сладострастно улыбаясь, гладила их животики, перебирала хищными пальцами хрупкие члены, воображая, как хрустели бы на ее зубах их нежные головенки и косточки. Освободившись от этого груза, они вошли в мэрию, где в парадном зале был накрыт праздничный стол. Подбоченившаяся Кики Морова громко расхохоталась.
– Вы всегда начинаете с великолепия, а кончаете развалом и свинством!
– крикнула она собравшимся, которые чинно прохаживались по зале или тихо переговаривались в ожидании сигнала к началу пиршества.
Никто не откликнулся, все постарались пропустить сатиру девицы мимо ушей, с одной стороны, увлеченные идеей последнего пира, а с другой, сознавая, что Кики Морова права, что так оно и есть, что они хороши, пока надо держать дистанцию от простого народа и томиться в ожидании зовущего за стол гонга, но за столом, после первой же рюмки, превращаются в настоящих бесов. Кики Морова знала и то, что сама отнюдь не стоит вне общей участи и с ней за столом происходит то же, что со всеми, так что смеялась она и над собой. Знал все свои слабости и мэр. Он печально опустил голову, посмотрел себе под ноги, на мгновение задумался. И он превратится в свинью и не заметит, как произойдет настоящее превращение, удаляющее его от власти, от Беловодска, с которым он чувствовал себя кровно связанным и который покидал с сожалением. Но обязанности хозяина звали его, и он ударил в гонг.
Сели за стол. Вино полилось рекой, и слугам приходилось бегать сломя голову, меняя закуски. Дамы декольтировались гораздо смелее, мужчины отшвырнули галстуки, расстегнули воротники. Некоторым дамам уже показались твердыми стулья, и они пересели на колени кавалерам, а те, смеясь, снимали с них туфельки, наполняли их вином и пили из них. Странное дело, мэр не хмелел, его голова оставалась ясной, он отнюдь не превращался в свинью, хотя не отставал от других в питье. Вот что значит сила воли! Да, воля берегла его, сила ее возносила его над убогими и смрадными. Он видел, как Кики Морова и Петя Чур поднялись со своих мест и, стараясь остаться незамеченными, выскользнули из зала, и не остановил их, пусть идут, пусть встретят свою судьбу там, где им хочется!