Московский полет
Шрифт:
«– Я рад, что в нашей передаче прошла очень интересная беседа с Вадимом Плоткиным. По-моему, это такой пронзительный и печальный материал, который наводит на разного рода размышления, которые мне бы хотелось продолжить после… А сейчас скажи, пожалуйста, есть какие-нибудь сенсации в киномире?
– Ну, главная сенсация, – отвечал Виктор, – что все бросились на Запад зарабатывать валюту.
– А Климов снимает «Мастера и Маргариту»? – спросил Захаров.
– Нет, он готовится…
– А сколько одновременно снимается сценариев у тебя?
– Сейчас три, – ответил Виктор.
– А где ты был недавно?
– Я
– В Америке?»
Тут Сэм Лозински, явно заскучав, глянул на свои наручные часы (конечно, это уже были советские армейские часы «Командирские», купленные у уличных фарцовщиков), встал и сказал мне:
– Не возражаешь, если я уйду?
Я ответил, что, конечно, он может идти – он все равно не понимает ни слова в этой телепередаче.
– На Ратушной площади есть ночной бар, – сказал Сэм. – Мы договорились все встретиться там в девять вечера, отметить наш последний вечер в Советском Союзе. Ты придешь?
– Sure!
Он ушел, а я снова вернулся к экрану. Там опять был мой друг Виктор Мережко. Он говорил:
«– Другое дело, когда ты возвращаешься в свою страну, которую покинул вынужденно, и возвращаешься с желанием отдать себя, попросить даже прощения, покаяния. Ведь самое главное качество человека – это прийти с покаянием, даже если ты был изгнан. Приди в свой дом и покайся за грехи свои и за грехи того дома, из которого ты ушел…»
Я обалдел. Полная, невыпитая рюмка водки стояла передо мной, я не был пьян. Что за бред он несет с экрана? Я должен просить прощения за то, что был изгнан из этой страны? Почему? И у кого мы, изгнанники, должны просить прощения? У тебя, Витя? Или у Павлаша? Или у КГБ? «Самое главное качество человека – это прийти с покаянием…» Ну, это ты загнул, Витек!
Я залпом выпил свою рюмку и тут же заказал еще.
А на экране Марк Захаров сказал Виктору:
«– Нам надо закончить разговор вопросительным знаком.
– Я думаю, давай вернемся к Галичу и к Плоткину, – ответил друг моей юности Виктор Мережко, явно незаслуженно ставя меня вровень с феноменально знаменитым в России бардом Александром Галичем, который за пару лет до меня тоже эмигрировал из СССР и умер в эмиграции, – потому что жизнь этих людей так или иначе была сломана. Плоткин был преуспевающим кинематографистом, Галич был замечательным поэтом и драматургом. Я уверяю тебя, что Плоткин, который пишет сейчас за границей вот такие… – тут Витя сделал явно пренебрежительно-снисходительный жест рукой, – не всегда самого высокого класса романы, он бы здесь работал лучше. А он окунулся в совершенно другую почву, ступил на нее и стал писать то, что совершенно ему несвойственно. То, что он недостаточно хорошо знает. Он потерял сердце и стал работать только разумом…»
Я замер с рюмкой водки в руке – я не верил своим ушам. Витя! Витя Мережко! Друг юности! Мы с тобой последним рублем делились! Я твою дочку в ванночке купал! И ты, даже не читая моих книг, про меня эдак презрительно-снисходительно! Я потерял сердце… Да уж лучше бы ты, Витек, сказал, как когда-то «Литгазета», что мои книги распространяет ЦРУ!
Чувствуя на себе взгляды всего бара, я с горящим от бешенства и стыда лицом слушал дальше. Марк Захаров спросил у Мережко:
«– А кто-то приобретает оттого, что уходит от родины?
– Нет, – быстро и твердо ответил Виктор.
– А Герцен? Не приобрел? – поймал его Марк.
– Герцен приобрел гражданство, я полагаю, – туманно ответил Виктор, – чувство гражданства.
– Нужно заканчивать наш разговор, – сказал Захаров, – надо каким-то хорошим вопросительным знаком закончить. Вот можешь ты такой забросить вопрос, чтобы после нас долго думал зритель?
– Сейчас подумаю, – сказал Виктор. – Пусть пленка идет…
– А когда ты напишешь пьесу и принесешь в театр? – спросил Марк.
– В конце года, – сказал Виктор.
– Это ты знаешь, – улыбнулся Марк. – А на что же ты не ответишь?
– А ты бы смог уехать из этой страны? – вдруг спросил у него Виктор.
– Нет! – почти испуганно сказал Марк. И повторил: – Нет! Нет…
– Не хочешь? – улыбнулся Мережко, имея в виду общеизвестный факт, что Захаров еврей, как Плоткин и Галич.
– Нет, не хочу! – твердо отмежевался от нас Марк Захаров.
– А как ты считаешь: вот те, кто уезжал, они правильно делали? – нажимал на него Виктор.
– Я думаю, что это индивидуально, – вынырнул Захаров и продолжил уже свободней, уверенней: – Каждый человек – хозяин своей судьбы, у каждого есть свой ангел-хранитель, каждый должен мерить жизнь своими критериями, я не хочу быть ничьим судьей…»
После этих слов они оба, и бывший друг моей юности Витя Мережко, и его новый еврейский друг Марк Захаров, исчезли с телеэкрана, а вместо них возник Александр Галич, пожилой, усталый, с гитарой. Он пел:
И все-таки я рискуюПрослыть шутом, дураком, паяцем!И ночью и днемТвержу об одном:Не надо, люди, бояться!Не бойтесь тюрьмы,Не бойтесь сумы,Не бойтесь мора и глада!А бойтесь единственно только того,Кто скажет: «Я знаю, как надо!»Кто скажет: «Идите, люди, за мной!Я вас научу, как надо!»Я заказал двойную порцию водки и под хриплый голос Александра Аркадьевича выпил за его светлую память. Когда мне было 13 лет, я играл в его пьесе. Когда мне было 30, я пил с ним водку в Болшево, а потом пришел в его квартиру у метро «Аэропорт» проститься с ним перед его эмиграцией.
А сегодня Витя Мережко сказал нам обоим – мне и ему, покойнику, – что, оказывается, мы должны просить прощения у России. За то, что она выбросила нас в изгнание.
Спасибо, друг.
Я расплатился и вышел из бара.
Внизу, в холле, администраторша гостиницы помахала мне рукой:
– Господин Плоткин! Господин Плоткин! Можно вас на минуту?
Я усмехнулся: телевизионная слава стремительна, как августовский дождь. Не прошло и минуты после передачи, как меня уже узнают в лицо! Правда, еще через минуту – забудут, августовский дождь высыхает быстро.
Я подошел к стенке с табличкой «Администратор».
– Стойте здесь! – сказала администраторша и поставила рядом с табличкой телефонный аппарат. – Сейчас вам будут звонить.