Москва 2042
Шрифт:
— Не понимаю, — сказал я. — Чем это я Его Величество так прогневил? Что я ему такого сделал?
— Важно не что сделал, а чего не сделал, — заметил Зильберович. — Тебе было поручено "Большую зону" распространять. А ты…
— А я ничего не мог, — сказал я. — У меня этот флоппи-диск сразу конфисковали еще на таможне. А если б и не конфисковали, так все равно ничего сделать нельзя было. У этих комунян ни компьютеров, ни бумаги, один только вторичный продукт в изобилии. Да и с тем перебои, поскольку первичного продукта нехватка.
— Вот! Вот! — просиял Зильберович. — Именно такие слова я от тебя и хотел услышать. Значит, ты к
— Да кто ж их, — сказал я, — любит? Они сами себя не любят.
— Правильно! — одобрил меня Зильберович. — Заглотчиков и плюралистов никто не любит. Все их ненавидят. Сейчас мы поедем с тобой к Его Величеству. Ты ему так прямо и скажи, что заглотчиков и плюралистов ненавидишь и будешь бороться против них до конца. И запомни. Не вздумай называть его Симычем или как-нибудь вроде этого. Только Ваше Величество. И ни в чем не перечь. Отвечай только: слушаюсь, так точно, никак нет. А то если он осерчает…
Зильберович не договорил, вскочил на ноги и хлопнул в ладоши.
— Карету к подъезду! — крикнул он появившемуся в дверях усатому секретарю.
Я думал, что слово карета было сказано для красного словца, а оказалось, и правда, карета. Из красного дерева, с кожаными сиденьями внутри и с какими-то жандармами на запятках.
Кучер сразу погнал лошадей галопом.
Погода была прекрасная, и солнце играло на кончиках пик окружавших карету казаков конвойной сотни.
Раздвинув бархатные занавески с кистями, я жадно смотрел на улицу и видел, какие благодатные перемены произошли здесь, покуда я сидел в тюрьме. Все прохожие были в длинных штанах и длинных платьях, а некоторые даже оказались длинноволосыми. Видимо, новая власть еще не окончательно установилась, потому что некоторые улицы были забаррикадированы поставленными поперек паровиками. Поэтому мы ехали каким-то странным кружным путем, чему, впрочем, я был рад. Сначала мы проехали по проспекту Маркса, которому уже было возвращено исконное название Охотный ряд. Зато проспект имени Первого тома теперь назывался не улицей Горького, и не Тверской, и даже вовсе не улицей и не проспектом, а Серафимовской аллеей.
За всю дорогу мы не встретили ни одного портрета Гениалиссимуса. Только портреты Симыча. Но больше всего мне понравился памятник на площади против бывшего Дворца Любви. На лошади, на которой сидел когда-то Юрий Долгорукий, а потом Гениалиссимус, теперь возвышался Симыч, который точно так же, как на картине в кабинете Лео, со зверским усердием пропарывал копьем пятиголового гипсового дракона.
Наконец наша карета застучала колесами по булыжнику Красной площади.
Первое, что я увидел, проезжая мимо Исторического музея, это две грубо сколоченных виселицы. На одной из них болтался с обрезанными шлангами Горизонт Тимофеевич Разин, а на другой Берий Ильич Взрослый в полной форме, за исключением штанов. Куда они делись, догадаться было проще простого. Я посмотрел на штаны Зильберовича, тот перехватил мой взгляд, все понял, смутился и инстинктивно прикрыл лампасы руками.
Я хотел что-то сострить, но, услышав шум, вновь выглянул наружу и увидел возле Лобного места большую толпу православных, которые мешали проезду. Из-за этой толпы мы слегка задержались, и я успел разглядеть палача в красной рубахе и с большим топором. Я сначала не разобрал, кого казнят Но когда палач взмахнул топором, толпа взвыла, попятилась, и я увидел, что по булыжнику катится
— Слушай, — обернулся я к Зильберовичу. — За что вы его? Неужели за то, что негр?
— Ну что ты! — сказал Зильберович. — Его Величество к неграм терпимо относится, но ты ж сам написал, что Том был скрытым заглотчиком.
Мне стало очень уж неприятно. Конечно, я написал, но, если б я знал, что мое писание приведет Тома к такому ужасному концу, уж его-то я бы точно вычеркнул.
Пока я так думал, наша карета пробилась через толпу и въехала в распахнувшиеся перед нами Спасские ворота Кремля.
В царской приемной Зильберович попросил меня подождать, а сам побежал докладывать. Я огляделся Я узнал эту комнату. Еще недавно она была приемной Берия Ильича. Но теперь она выглядела несколько иначе. На окнах висели тяжелые занавеси с двуглавыми орлами, разглядывая которые я не сразу заметил, что царская секретарша прекратила печатать на машинке и смотрит на меня с большим любопытством. Наконец, я ее тоже заметил. Она была в черном строгом платье и в белой косынке, из-под которой выбивалась маленькая челочка.
— Клаша! — тихо позвала меня секретарша и улыбнулась.
— Искра! — закричал я. — Неужели это ты? Боже мой! Я тебя не узнал. Ты так изменилась и похорошела. Тебе так к лицу это платье и эта косынка. И челочка.
Я кинулся к ней, хотел ее обнять, но она выставила вперед руки и сказала:
— Нет, нет, только без этого.
Я даже опешил.
— Как же так без этого? Я тебя так долго не видел.
— Я тебя тоже долго не видела и отвыкла, — сказала она. — И это к лучшему. Потому что ты от нас скоро уедешь, а мне оставаться здесь.
— Да, да, — сказал я, оправдываясь, — я тебя никак не могу взять с собой, потому что…
— А почему ты думаешь, — спросила она удивленно, — что я хочу с тобой ехать куда-то?
— Как? — опешил я — Разве ты не хочешь уехать отсюда со мной?
— С какой стати? Чего я там не видела?
— Что значит, чего ты там не видела? Ты разве не понимаешь? Если я уеду, ты больше никогда меня не увидишь. Никогда-никогда.
— Ну да, — она улыбнулась и развела руками. — Когда-то же нам все равно пришлось бы проститься.
Причем сказала она это так спокойно, как будто перспектива проститься со мной навсегда не затронула в ней никаких струн души. Это меня ужасно шокировало, обидело и возмутило. Моя мужская гордость была уязвлена.
— Ну как же, — сказал я, — ну как же… Неужели ты все забыла? Ведь мы с тобой даже спали вместе.
— Мало ли, с кем я спала, — сказала она, улыбнувшись очень цинично. — Я же не могу одновременно уехать со всеми, с кем я спала.
Меня от такой откровенности даже всего затрясло. Я сжал кулаки, затопал ногами, закричал на нее.
— Да как ты смеешь говорить такие слова? Как тебе не стыдно! Неужели тебе чужды такие понятия, как любовь, женская верность и женская гордость? Неужели ты думаешь, что на свете нет ничего святого? А я-то, дурак, я о тебе думал, я страдал, я вспоминал, как предо мной явилась ты. Как мимолетное виденье, как гений чистой красоты.
Я говорил долго, возвышенно и красиво. Я произносил пушкинские слова, вовсе не думая, что я их украл. Мне казалось, что они только что родились в моем уме или Сердце. И я сам искренне верил тому, что я говорил.