Москва и москвичи. Репортажи из прошлого
Шрифт:
– Тепло, потому клейкие кубики выходят, а им жар нужен.
Длинная, низкая палата вся занята рядом стоек для выдвижных полок, или, вернее, рамок с полотняным дном, на котором лежит «товар» для просушки. Перед каждыми тремя стойками стоит неглубокий ящик на ножках в виде стола. Ящик этот так и называется – стол. В этих столах лежали большие белые овалы. Это и есть кубики, которые предстояло нам резать.
Иваныч подал мне нож особого устройства, напоминающий большой скобль, только с одной длинной рукоятью посредине.
– Вот это и есть нож, которым надо
Скинул и сам. Я любовался сухой фигурой этого мастодонта. Широкие могучие кости, еле обтянутые кожей, с остатками высохших мускулов. Страшной силы, по-видимому, был этот человек. А он полюбовался на меня и одобрительно сказал:
– Тебе пять кубиков изрезать нипочем. Ну, гляди!
Показал мне прием, начал резать, но клейкий кубик, смассовавшийся в цемент, плохо поддавался, приходилось сперва скоблить. Начал я. Дело пошло сразу. Не успел Иваныч изрезать половину, как я кончил и принялся за вторую. Пот с меня лил градом. Ладонь правой руки раскраснелась, и в ней чувствовалась острая боль – предвестник мозолей.
Вдруг Иваныч бросил нож, схватился за живот и застонал:
– Опять схватило… Колики проклятые…
Я усадил его на окно, взял его нож и, пока он мучился, изрезал оба его кубика и кончил свой, второй… Старик пришел в себя и удивился, что работа сделана.
– Спасибо. Вот спасибо! А теперь, Алеша, завяжи себе рот тряпицей, чтобы пыли при ссыпке не глотать…
Вот так.
Мы завязали рты грязными тряпками и стали пересыпать в столы с рам высохший «товар» на место изрезанного, который рассыпали на рамы для сушки. Для каждого кубика десять рам. Белая свинцовая пыль наполнила комнату. Затем «товар» был смочен на столах «в плепорцию водицей», сложен в кубики и плотно убит.
Работа окончена. Мы омылись в чанах с опалово-белой свинцовой водой и возвратились в казармы.
Сегодняшняя работа была особенно трудная, на очереди были уже зрелые, клейкие кубики, которые готовы для поступления в литейную. Сначала «товар» в кубочную поступает зеленый. Это пережженный свинец, и зеленые кубики режутся легко, почти рассыпаются. Потом они делаются серыми, затем белыми, а потом уже клейкими.
Мы кончили работу в 10 утра, и из кубочной Иваныч повел меня на другой конец двора, где здоровенный мужик раскалывал колуном пополам толстенные чурбаки дров.
– Тимоша, заместо Василия еще никого не нашел?
– Нет еще… Сашку хотел звать, да уж очень озорной… Больше никого нет, все кволые…
– А вот парня-то возьми… Здоровенный…
– Дело… Так вали!
Я удивленно посмотрел, а старик и поясняет:
– Дрова-то колоть умеешь?
– Ну еще бы, – отвечаю.
– Так вот и работай с ним… Часа три работы в день… И здоров будешь, работа на дворе, а то в казарме пропадешь.
– Спасибо, это мне по руке…
Взял колун и расшиб несколько самых крупных суковатых кругляков.
– Спасибо!
– Пятнадцать в месяц, – предложил Тимоша. Это был у меня второй день на заводе.
Тимошу я полюбил. Он костромич. Случайно попал на завод, и ему посчастливилось не попасть в кубочную, а сделаться истопником. И с ним-то я проработал зиму колкой и возкой дров, что меня положительно спасло.
Тимоша думал прожить зиму на заводе, а весной с первым пароходом уехать в Рыбинск крючничать. Он одинокий бобыль, молодой, красивый и сильный. Дома одна старуха-мать и бедная избенка, а заветная мечта его была – заработать двести рублей, обстроиться и жениться на работнице богатого соседа, с которой они давно сговорились.
Работа закипела – за себя и старика кубики режу, а с Тимошей дрова колем и возим на салазках на двенадцать печей для литейщиков. Сперва болели все кости, а через неделю втянулся, окреп и на зависть злюке Вороне ел за пятерых, а старик Иваныч уступал мне свой стакан водки: он не пил ничего. Так и потекли однообразно день за днем. Дело подходило к весне. Иваныч стал чаще кашлять, припадки, колики повторялись, он задыхался и жаловался, что «нутро болит». Его землистое лицо почернело, как-то жутко загорались иногда глубокие глаза в черных впадинах…
И за все время он не сказал почти ни с кем ни слова, ни на что не отзывался. Драка ли в казарме, пьянство ли, а он как не его дело, лежит и молчит.
Мы разговаривали только о текущем, не заглядывая друг другу в прошлое. Любил он только сказки слушать – у нас сказочник был, бродяжка неведомый. Суслик звать. Кто он – никому было не известно, да и никто не интересовался этим: Суслик да Суслик.
Бывалый человек этот старик Суслик – и тоже, кроме сказок, живого слова не добьешься. А зато как рассказывал! Старую-престарую сказку, ну хоть о Бабе-Яге расскажет, а выходит что-то новое. Чего-чего тут не приплетет он!
– Суслик, а ты бывальщинку скажи.
– Ладно. Про что тебе бывальщинку?
– А про разбойников…
И пойдет он рассказывать – жуть берет. И про Стеньку Разина, и про Ермака Тимофеевича, и про тружеников в Жигулях-горах, как они в своих пещерах разбойничков укрывали… До свету, иной раз, рассказывает. И первый молчаливый слушатель – Иваныч… Ляжет на брюхо во всю свою длину, упрет на ручищи голову и глядит на Суслика… И Суслик только будто для него одного рассказывает, на него одного глядит… И в одно время у них – уж сколько я наблюдал – глаза вместе загораются… Кончится бывальщина… Тяжело вздохнет Иваныч, ляжет и долго-долго не спит…
– Хорошие сказки Суслик рассказывает, – сказал я как-то старику, а он посмотрел на меня как-то особенно.
– Не сказки, а бывальщины. Правду говорит, да недоговаривает. То ли бывало… Э-эх… – отвернулся и замолчал.
Хворал все больше и больше, а все просил не отправлять в больницу. Я за него резал его кубики и с кем-нибудь из товарищей из других пар ссыпал и его и свои на рамы. Все мне охотно помогали, особенно Суслик, – старика любила и уважала вся казарма.