Москва и москвичи. Репортажи из прошлого
Шрифт:
Иногда только они перекидывались какими-то непонятными мне короткими фразами. Иногда Орлов вынимал из ящика штоф водки и связку баранок. Молча пили, молча передавали посуду дальше и жевали баранки. Мы двигались в холодном густом тумане бесшумными веслами.
Уверенно Козлик направлял лодку, знал, куда надо, в этой сети путаных протоков среди однообразных аллей камыша.
Я дремал на средней лавочке вместо севшего за меня в весла Ноздри.
Вдруг оглушительный свист… Еще два коротких, ответный свист, и лодка прорезала полосу камыша, отделявшего от протока заливчик, на берегу которого, на острове ли, на мысу ли, торчали над прибрежным
Из-под ветел появились два человека – один высокий, другой низкий.
Они, видимо, спросонья продрогли и щелкали зубами. Молча им Орлов сунул штоф, и только допив его, заговорили. Их никто не спрашивал.
Все молчали, когда они пили.
Привязали лодку к ветле. Вышли.
– Вот! – сказал большой, указывая на огромные мешки и на три длинных толстых свертка в рогожах.
Козлик докладывал Орлову:
– То из той клети, знаешь, и эти балыки с мочаловского вешала. Вот ведерко с икрой еще…
Погрузившись, мы все шестеро уселись и молча поплыли среди камышей и выбрались на стихшую Волгу… Было страшно холодно. Туман зеленел над нами. По ту сторону Волги, за черной водой еще чернее воды линия камышей. Плыли и молчали. Ведь что-то крупное было сделано, это чувствовалось, но все молчали: сделано дело, что зря болтать!
Вот оно где: «нашел – молчи, украл – молчи, потерял – молчи!»
Должно быть, около полудня я проснулся весь мокрый от пота – на мне лежал бараний тулуп. Голова болела страшно. Я не шевелился и не подавал голоса. Вся компания уже завтракала и молча выпивала. Слышалось только чавканье и стук бутылки о край стакана. На скамье и на полу передо мной разложены шубы, ковер, платья разные – и тут же три пустых мешка. Потом опять все уложили в мешки и унесли. Я уснул и проснулся к вечеру. Немая подошла, пощупала мою голову и радостно заулыбалась, глядя мне в глаза. Потом сделала страдальческую физиономию, затряслась, потом пальцами правой руки по ладони левой изобразила, что кто-то бежит, махнула рукой к двери, топнула ногой и плюнула вслед. А потом указала на воротник тулупа и погладила его.
Понимать надо: согрелся, и лихорадка перестала трясти и убежала. Потом подала мне умыться, поставила на стол хлеб и ведро, которое мы привезли. Открыла крышку – там почти полведра икры зернистой.
Ввалилась вся команда, подали еще ложек, хлеба и связку воблы. Налили стаканы, выпили.
– Ешь, а ты икру-то хлебай ложкой!
Я пил и ел полными ложками чудную икру. Все остальные закусывали воблой.
– Ваня, а ты же икру? – спросил я.
– Обрыдла. Это тебе в охотку.
Подали жареную баранину и еще четвертную поставили на стол.
Пьянствовали ребята всю ночь. Откровенные разговоры разговаривали. Козлик что-то начинал петь, но никто не подтягивал, и он смолкал. Шумели… дрались… А я спал мертвым сном. Проснулся чуть свет – все спят вповалку. В углу храпел связанный по рукам и ногам Ноздря. У Орлова все лицо в крови. Я встал, тихо оделся и пошел на пристань.
В Царицыне пароход грузится часов шесть. Я вышел на берег, поел у баб печеных яиц и жареной рыбы.
Иду по берегу вдоль каравана. На песке стоят три чудных лошади в попонах, а четвертую сводят по сходням с баржи… И ее поставили к этим. Так и горят их золотистые породистые головы на полуденном солнце.
– Что, хороши? – спросил меня старый казак
– Ах, как хороши! Так бы и не ушел от них.
Он подошел ко мне близко и понюхал.
– Ты что, с промыслов?
– Да, из Астрахани, еду работы искать.
– Вот я и унюхал… А ты по какой части?
– В цирке служил.
– Наездник? Вот такого-то мне и надо. Можешь до Великокняжеской лошадей со мной вести?
– С радостью.
И повели мы золотых персидских жеребцов в донские табуны и довели благополучно, и я в степи счастье свое нашел. А не попади я зипуном в тузлук – не унюхал бы меня старый казак Гаврило Руфич, и не видел бы я степей задонских, и не писал бы этих строк!
– Кисмет!
…Степи. Незабвенное время. Степь заслонила и прошлое и будущее. Жил текущим днем, беззаботно. Едешь один на коне и радуешься.
Все гладь и гладь… Не видно края…Ни кустика, ни деревца…Кружит орел, крылом сверкая…И степь, и небо без конца…Вспоминается детство. Леса дремучие… За каждым деревом, за каждым кустиком кроется опасность… Треснет хворост под ногой, и вздрогнешь… И охота в лесу какая-то подлая, из-за угла… Взять медведя… Лежит сонный медведь в берлоге, мирно лапу сосет. И его, полусонного, выгоняют охотники из берлоги… Он в себя не придет, чуть высунется – или изрешетят пулями, или на рогатину врасплох возьмут. А капканы для зверя! А ямы, покрытые хворостом с острыми кольями внизу, на которые падает зверь!.. Подлая охота – все исподтишка, тихо, молком… А степь – не то. Здесь все открыто – и сам ты весь на виду… Здесь воля и удаль. Возьми-ка волка в угон, с одной плетью! И возьмешь начистоту, один на один.
Степь да небо. И мнет зеленую траву полудикий сын этой же степи, конь калмыцкий. Он только что взят из табуна и седлался всего в третий раз… Дрожит, боится, мечется в стороны, рвется вперед и тянет своей мохнатой шеей повод, так тянет, что моя привычная рука устала и по временам чувствуется боль…
А кругом – степь да небо! Зеленый океан внизу и голубая беспредельность вверху. Чудное сочетание цветов… Пространство необозримое…
И я один, один с послушным мне диким конем чувствую себя властелином необъятного простора. Разве только
Строгих стрепетов стремительная стаяСорвется с треском из-под стремени коня…Ни души кругом.
Ни души в этой степи, только что скинувшей снежный покров, степи, разбившей оковы льда, зеленеющей, благоуханной.
Я надышаться не могу. В этом воздухе все: свобода, творчество, счастье, призыв к жизни, размах души…
Привстал на стременах, оглянулся вокруг – все тот же бесконечный зеленый океан… Неоглядный, величественный, грозный…
И хочется борьбы…
И я бессознательно ударом плети резнул моего свободного сына степей…
Взвизгнул дико он от боли, вздрогнул так, что я почуял эту дрожь, почувствовал, как он сложился в одно мгновение в комок, сгорбатил свою спину, потом вытянулся и пошел, и пошел!
Кругом ветер свищет, звенит рассекаемая ногами и грудью высокая трава, справа и слева хороводом кружится и глухо стонет земля под ударами крепких копыт его стальных, упругих, некованых ног.
Заложил уши… фырчит… и несется, как от смерти…