Мост через время
Шрифт:
Что Роберто эту рассогласованность совершенно не чувствует – его близкие заметили и поняли слишком поздно, когда уже мало что могли в нем изменить. Характер сформировался. Им оставалось только помогать мальчику, потом юноше в каждом конкретном случае, кое в чем осторожно его подправлять, оберегать, ловя своими любящими сердцами все более и более тревожные сигналы предназначенной ему судьбы. Если уж от нее не уйдешь, то пусть она хотя бы настигнет его позже, взрослым, сильным!
Да, некоторые странности в его поведении, в том, как он воспринимает окружающее, можно было заметить еще задолго до гимназии. Например, он ничего не боялся: в пять лет, был случай, темным осенним вечером ушел один в заброшенный парк князей Скарпа, чтобы увидеть фею, жившую, по преданию, в боковой башне пустующего замка. К этой башне,
Роберто осторожно перенесли домой на руках, около месяца он потом пролежал с высокой температурой. Объяснить бы ему после этого, что просвещенный человек может восхищаться народными легендами, преданиями, но не должен всерьез принимать разных там фей, колдунов, гномов, привидения – все эти остатки древних суеверий. Так нет же, не объяснили как следовало бы – не решились мешать «свободному развитию свободного, имеющего все права гражданина», подавлять его волю. Только мама Паола, чтобы он сам увидел разницу между настоящей фантастикой, научной, и просто сказками, стала, пока он болел, читать ему вслух «Двадцать тысяч лье под водой» Жюля Верна. Книга у них была в немецком переводе. И опять явный симптом какого-то отклонения Роберто от нормы: следя за строчками, он за две-три недели выучился читать по-немецки – но читал после этого, держа книгу вверх ногами, как видел ее с подушки. Пришлось его потом переучивать. (А всего, между прочим, Бартини знал впоследствии семь языков и еще на двух читал, но не говорил.) Футболом, плаванием, фехтованием он также занимался с таким рвением, так ликовал, побеждая на детских соревнованиях, а потом и на взрослых, что и это в конце концов встревожило его родителей. Быть первым в спорте похвально, но не собирается же мальчик, следуя новейшим веяниям, превратить спорт в свою профессию?..
Одно время большие надежды барон Лодовико возлагал на своего друга Бальтазаро. Увлекшись естествознанием, началами философии и историей, Роберто принялся сочинять историю рода Бартини, но повел ее от зарождения жизни на Земле… Там разглядел ее начало. Путаясь, мучаясь, разложив на столе и на полу десятки раскрытых книг, не давая прибрать в своей комнате, он исписал кипу листов: рассуждал о происхождении и назначении жизни, о «воплощении, переплетении и взаимопроникновении вещей». И это в тринадцать лет! Зерно и колос, писал он, – одно, поскольку колос вырос из зерна, а зерно из колоса; мальчик, мужчина и старик – тоже одно… Где оно скрыто, их единое? В первое время старший барон приветствовал это сочинительство, счел его относительно безобидным упражнением ума под надежным контролем (доктора и своим), потом всполошился – у Роберто опять слишком разыгралось воображение, это могло пойти в ущерб учению, делу.
Наряду с такого рода уходами в сторону от дела, временными, как все еще надеялось семейство, наряду с успехами, несмотря ни на что, в полезных науках, особенно в математике, физике и языках, Роберто овладевал и такими умениями, смысл которых был уж вовсе не понятен его близким и учителям. Мог, например, быстро, в одно движение, нарисовать правой и левой рукой две половины какой-либо симметричной фигуры, и, если потом эти половины совместить, они оказывались точными, зеркальными отражениями одна другой, образовывали целую симметричную фигуру. Лекции в гимназии Роберто записывал нормально, как все ученики: слева направо, – а мог записывать левой рукой, справа налево, тоже зеркально, подражая Леонардо да Винчи. И уверял, что все люди так могут: ведь все мы легко делаем симметричные синхронные движения руками!
Странности Роберто не исчезали со временем, наоборот, крепли, углублялись. Я узнал его, как уже говорил, шестидесятилетнего; каким он был в молодости и зрелости, мне отчасти рассказал он сам, но очень скупо, рассказали некоторые бумаги, а главным образом его коллеги и друзья, в том числе старейший его друг, с 1920 года, архитектор Б. М. Иофан. Родился Борис Михайлович в Одессе, учился и долго
Не все особенности, тем более странности Бартини были его преимуществами (хотя все они интересны для исследования процессов научно-технического творчества), некоторые из них делали его плохо защищенным. Он, скажем, никогда не ощущал голода, ел по часам, если не забывал взглянуть на часы. А если забывал, то не ел. В старости это с ним бывало чаще, поэтому дома у него, чтобы всегда быть на глазах, напоминать о себе, со стола в большой комнате не убиралась какая-нибудь непортящаяся сухая еда, накрытая салфеткой. Вафельный торт, печенье… Однажды на заводе он упал в обморок, словно заснул, уронив голову на бумаги. Прибежал врач и определил, что Бартини обезвожен, – оказывается, он и жажды никогда не ощущал. Некоторых общепринятых правил поведения, норм он тоже не знал или не признавал. В последнее наше с ним свидание и расставание, когда он одевался в прихожей, я сказал ему, что его пальто пора бы сдать в утиль. Он искренне, без малейшей скромности удивился:
– Очень хорошее пальто. Греет.
– А шапка? Ею пол натирать…
– Хорошая шапка!
Я тогда несколько преувеличивал, пальто и шапка у него не были совсем уж никудышними, но все же, хорошо это или плохо, давным-давно сложились неписаные нормы, в частности, в чем прилично ходить человеку определенного общественного положения, а в чем неприлично. Было бы неловко, например, директору явиться на работу в джинсовой паре. А Бартини все это было безразлично. Подвернулись бы ему джинсы, он и их носил бы. Еще до войны, когда такого рода правила были помягче нынешних, большой аэрофлотовский начальник, увидев входящего к нему в кабинет Бартини, вызвал секретаря:
– Пожалуйста, оденьте главного конструктора!
Сняли мерку, принесли со склада новенькую летную форму. Бартини переоделся, а то, в чем приехал, оставил на вешалке в приемной.
Кое-кто считал, что страха он не ведал настолько, что был совсем будто бы лишен этого во многих случаях спасительного чувства. В раннем детстве, возможно, у него действительно было так. Потом, мне кажется, иначе: под напором реальностей развитие все же состоялось. Но владел он собой идеально, страх умел подавлять, как и прочие свои душевные отклики на ситуации. Я уже говорил, что видывал его и обиженным, и обозленным. Видел и испуганным. А больше всего он боялся надвигающегося, уже близкого конца. Но таким Бартини бывал только дома, на людях же держался безупречно спокойно, до такой степени, что мог и впрямь показаться бесчувственным, как и чересчур прямолинейным в некоторых вопросах. Самые лучшие отношения с людьми, не говоря уж о плохих, иногда требуют маневра, а он этого не признавал – может быть, не понимал, не хотел понять. И, бывало, ошибался. К счастью, не всегда.
Тратя, безусловно, нервы в делах, он однако же никогда не хитрил, уверенный, что надо лишь истину выявить – и все немедленно само собой станет на свои места. Так было при его столкновении в 1930 году с четырехромбовым тюремным начальником; в результате Бартини, уже главного конструктора, уволили тогда из авиапромышленности. От дальнейших крупных неприятностей его избавили М.Н. Тухачевский и Я.Я. Анвельт, но ничьей административной помощи, то есть не по существу технического и организационного спора, он не искал, а просто встретил случайно на улице Анвельта, и тот спросил, как работается уважаемому главному конструктору…
Стойкость, не думаю, что бесчувственность, вела Бартини и в истории с жалобой одного из летчиков-испытателей на будто бы неуправляемый самолёт «Сталь-7», и в истории с дальним тяжелым сверхзвуковым самолётом. Мнение экспертов по этому проекту он получил такое: заявленные конструктором характеристики машины не подтвердились при испытаниях моделей – и, не имея в то время своего ОКБ, обратился за помощью, но опять же лишь за технической, в другое ведомство, к С.П. Королеву. Обратился, следуя одному из замечательных «четырех конструкторских принципов», – их сформулировал однажды, расфилософствовавшись в перерыве между полетами, шеф-пилот довоенного бартиниевского ОКБ Николай Петрович Шебанов: