Мост через время
Шрифт:
Тем не менее в первые же недели кампании на востоке гитлеровцы встретились с образцами советской военной техники, которые ни понять сразу не сумели, ни, когда все же поняли, быстро скопировать. Хотя пытались, как, например, «Катюшу», Т-34, штурмовик Ил-2, мину Ф-10, взрывавшуюся по радиосигналу с расстояния в сотни километров…
Правда, такого оружия в Красной Армии было в первые месяцы войны мало, и отчасти по этой причине летом и осенью 1941 года немцы на востоке наступали. Но уже с нарушением плановых сроков.
И был в этих планах пункт – его записал в своем дневнике Гальдер, начальник Генерального штаба сухопутных войск фашистской Германии: «Разбить русскую сухопутную армию или по крайней мере занять такую территорию, чтобы можно было обеспечить Берлин и Силезский промышленный район от налетов русской авиации». (Англичане
На двенадцатый день войны задача эта показалась Гальдеру уже решенной: «…не будет преувеличением сказать, что кампания против России выиграна в течение 14 дней» (запись от 3 июля). А посему в самое ближайшее время, как только война на востоке «перейдет из фазы разгрома вооруженных сил противника в фазу экономического подавления противника, на первый план снова выступят дальнейшие задачи»' – операция против Сирии, политическое давление на Турцию, подготовка наступления через территорию между Нилом и Евфратом и т. п.
8 июля на совещании в ставке Гитлер решил оставлять в Германии все вновь выпускавшиеся танки. Оставлять для «дальнейших задач», уже не в России. 22 июля немцы совершили первый воздушный налет на Москву. В защищенности своей столицы они были уверены: «Ни один камень не содрогнется в Берлине от постороннего взрыва, – заявил тогда Геббельс представителям печати. – Советская авиация уничтожена».
А в ночь на 8 августа авиация Балтийского флота приступила к бомбежкам Берлина.
Первый налет на Берлин, нахально незатемненный, совершили пятнадцать дальних бомбардировщиков ДБ-3Т конструкции Ильюшина с баз на острове Сарема (Эзель). Операция была сложная, строго рассчитанная по времени, потому что даже 20-30-минутная задержка в пути могла обернуться вынужденной посадкой на вражеской территории – горючее кончилось бы. Налеты с Сарема продолжались до 4 сентября, до начала крупного немецкого наступления на Моондзундские острова. С сентября в действиях нашей авиации против Берлина, Кенигсберга, Данцига, Штеттина и других далеких тыловых объектов фашистской Германии приняли участие новые советские бомбардировщики незнакомого гитлеровцам вида. Уже одна дальность их полета – с подмосковного аэродрома и обратно, без посадки, без дозаправки – говорила о высоком совершенстве аэродинамической формы и конструкции этой машины. Более полных сведений о ней в то время не имели ни немцы, ни наши строевые авиаторы. Знали ее только конструкторы, испытатели, командование авиации дальнего действия Красной Армии и личный состав двух полков ВВС.
Но наверняка вспомнили тогда, не могли не вспомнить немецкие специалисты – для этого им надо было всего лишь полистать старые газеты, журналы, отчеты, – что еще в 1936 году на международной авиационной выставке в Париже они видели советский скоростной самолёт «Сталь-7» почти такой же конфигурации. Самолёт не боевой и не какого-либо специального назначения, уникальный – обычный пассажирский, но с летными характеристиками, даже не предусмотренными для машин этого класса в таблице мировых рекордов, ожидавшихся в обозримом тогда будущем: дальность – 5000 километров при скорости более 400 километров в час. Максимальная – 450 километров в час.
Вот для сравнения наивысшие показатели, достигнутые примерно к тому времени. Мировой рекорд 1935 года, установленный на американском «Дугласе ДС-1», тоже двухмоторном пассажирском, – всего 272 километра в час. Третья модификация этого самолёта, «Дуглас ДС-3», впоследствии около двадцати лет строилась у нас серийно, по лицензии, под названием Ли-2 и около сорока лет оставалась в эксплуатации. Почему серийно не строилась «Сталь-7» – один из вопросов историкам. Скорость Ли-2 была повыше, 320 километров в час, но такой она стала позже, в 1938-1939 годах, и все равно, как видим, далеко отставала от скорости «Стали-7». А дальность полета была вдвое меньше.
Этот самолёт, «Сталь-7», и его военный вариант, бомбардировщик ДБ-240, разработало в СССР Опытное конструкторское бюро, которым руководил Роберт Людовигович Бартини – антифашист, политэмигрант.
– Судьба Бартини, – сказал Ильюшин слушателям академии, – позволит, когда она будет изучена, сформулировать некоторые важнейшие закономерности выявления и становления конструкторского таланта.
После смерти Роберта Людовиговича (1974 г.) большая часть его уцелевших бумаг хранится в Научно-мемориальном музее Н.Е. Жуковского. С 1972 года материалы о Бартини изучаются в Институте истории естествознания и техники АН СССР. Пока нельзя сказать, когда эта работа придет к строго обоснованным результатам. Боюсь, что не скоро, и не по вине ученых. Слишком велика путаница, учиненная за последние сорок лет в нашей истории вообще, в том числе и в истории техники.
Знал ли Ильюшин что-нибудь о Бартини сверх того, что сказал «академикам», мне неизвестно.
В начале 60-х годов я работал на заводе, у которого были общие интересы с группой Бартини, в то время полусамодеятельной после очередного «разгона» его ОКБ. Однажды, заболев, Роберт Людовигович попросил кого-нибудь из нас приехать к нему домой. Ехать выпало мне.
До этого я никогда его не видел, но кое-что о нем знал, слышал от ветеранов. И надеясь услышать еще что-либо, причем уже от него самого, без привнесений, неизбежных в устном творчестве, позвонил знакомому историку авиации, бывшему главному конструктору В.Б. Шаврову: какую мне избрать линию поведения, если Бартини вдруг расположится к дружескому разговору?
– А никакую! – быстро ответил Шавров. – Дипломатия с Робертом совершенно бесполезна, видывал он дипломатов… Спрашивайте прямо, спрашивайте все, что хотите, не стесняйтесь. И слушайте. И привет ему от меня!..
Жил Бартини тогда (и почти всегда) один, отдельно от жены, сына и внука, которых очень любил. Эта загадка, первая из многих последовавших, для меня разрешилась быстро – в тот же день и наглядно: Бартини был категорически неприемлем в совместном быту. Например, желал иметь все свои бумаги, вещи, книги, по крайней мере те, которые у него в работе, постоянно под рукой, разложенными на столах, стульях и просто на полу в диком, на взгляд постороннего, однако самому Бартини хорошо известном порядке. Прихоть, положим, свойственная не ему одному, но раньше я думал, что она все же имеет предел, тем более у человека, проведшего детство в «резиденции».
В солнечный летний полдень в его квартиру с наглухо зашторенными окнами еле пробивался шум с Кутузовского проспекта. В большой проходной комнате слабо и рассеянно светила люстра, укутанная марлей; в дальней комнате, кабинете, над исчерканной рукописью с многоэтажными формулами, над раскрытой пишущей машинкой и грудой эскизов, заваливших телефонный аппарат и изящную модель неизвестного мне самолёта, горела настольная лампа с глубоким самодельным абажуром-конусом из плотной зеленой бумаги. Заметив мое недоумение, Бартини объяснил улыбаясь: у него не суживаются зрачки, яркий свет режет ему глаза – после чего-то перенесенного в молодости. Опять же, когда, где? В Италии, в Австрии, в Чехии, на «галицийских кровавых полях» или уже в России, в плену? Или в то десятилетие, которое он отбыл в сталинских тюрьмах, объявленный шпионом Муссолини?.. Его доброжелательность показывала, что, набравшись терпения, я действительно еще узнаю здесь немало любопытного.
Был он невысок, крепок, хотя уже несколько грузен. Общителен – однако до границы, которую сам ставил. Даже с очень близкими людьми раскрывался не до конца, что выяснилось гораздо позже, когда разбирали его архивы. Работал на износ, до последней минуты и умер, поднявшись от письменного стола: видимо, почувствовал себя плохо, дошел до умывальника в ванной и упал. Там его и нашли два дня спустя, на полу. Но никогда Бартини не спешил в делах, вернее, не суетился, потому что, кажется, все испытал: успехи и провалы, отчаянье и счастье, любовь, дружбу, верность, предательство, – и ни от чего не страхуясь, не открещиваясь, умел отличать истинные ценности от мишуры. По натуре крайне эмоциональный, нервный, он, я думаю, когда-то раз и навсегда заставил себя держаться «в струне». В конце восьмого десятка лет помнил в деталях и что было в детстве, в далеком городе Фиуме, и что произошло год назад на заводе или в министерстве. Разговаривая, следил, понятно ли он высказывается, не потерял ли собеседник нить рассуждений (далеко не всегда лишний для Бартини самоконтроль, и мы к этому вернемся). Дома постоянно носил мягкую рыжую потертую куртку; под курткой, однако, непременный галстук. Узел галстука приспускал, ворот расстегивал… Позволял себе такую вольность, называл ее итальянской, южной.