Мост в бесконечность. Повесть о Федоре Афанасьеве
Шрифт:
ГЛАВА 5
Брат Егор работал в ночную, Федор Афанасьевич вечеровал в одиночестве, читая «Религию и капитал» Поля Лафарга. Вкрадчивый стук поднял его с топчана; спрятав книгу под тюфяк, откинул крючок. Чего никогда не бывало, в дом на Обводном самолично пожаловал Михаил Бруснев.
Смазные сапоги, поношенная поддевка, поярковая шапка — прямо-таки крестьянин, земляк из Ямбургского уезда. Скуластое лицо Бруснева, глыбистая фигура никак не выдавали в нем интеллигента: переодевшись, Михаил спокойно мог появиться на любой сходке, в любом рабочем кружке и везде, где его не знали лично, сходил за мастерового. Однако, что нравилось Афанасьеву,
— Покамест тихо, — устало сказал Бруснев. — Промок вот, дождик на дворе…
Федор согрел чаю, нарезал ситного, поставил блюдце с мелко наколотым сахаром. Семилинейная лампа давала немного света: по углам гнездился мрак. Комнатушку эту братья Афанасьевы продолжали снимать и после того, как хозяин доходного дома существенно повысил плату. Непосильно много затребовал, некоторые семейные жильцы съехали. Новгородец лаялся с хозяином, придумывая самые необыкновенные ругательства, однако же погавкал, погавкал и тоже перетащил семейство в фабричную казарму, выпросив угол возле окна. Но Афанасьев в мыслях не держал отказаться от дорогого, но удобного жилья. В казарме у всех на виду, не спрячешься. Поговорить о прочитанном не думай — кругом чужие уши. Да и с книжкой-то оглядывайся, как бы не заподозрили в крамоле. А здесь пусть дорого, но мило. И для кружка удобно: в большой дом стекаются по одному, узнай, в какую квартиру… Взять сегодняшний случай. Разве Бруснев пошел бы в маленький домишко где-нибудь на Песках? Ни за что на свете! Сам сколько раз повторял: конспирация — превыше всего. А сюда заявился без опаски, потому что в населенном разнокалиберной публикой здании легче затеряться…
Чаевничали не спеша, тихо разговаривали. Бруснев по-деревенски макал кусочки голубоватого рафинада в чай на блюдце, пил вприкуску. Расспрашивал, есть ли какие новости из Редкинской волости, как там живут, как ломают нужду. Потом рассказывал о своих родных местах на Кубани, о жизни казачества, давно уже потерявшею былые вольности. Таким, отмякшим и неторопливым, Афанасьев видел Михаила внервые. Доволен был задушевностью беседы. Но понимал — не для пустопорожних разговоров пришел Бруснев, не такой человек, чтобы рисковать понапрасну. И верно, отставив блюдце, Михаил как-то вдруг подобрался, скинул с себя блаженную умиротворенность:
— Первое мая скоро, смекаешь?
— Календарь читаю, — глухо ответил Федор.
— И что думаешь? Отсидимся тихонько?
Из подпольных книжек Афанасьеву давно известно, что за границей социалистический конгресс принял решение каждый год в один и тот же день устраивать во всех странах манифестации под лозунгом братской солидарности трудового народа. Помнится, и Красин рассказывал в кружке, как еще в прошлом году отметили Первое мая рабочие Варшавы и еще какого-то польского города, кажется, Жирардова… Еще помнится, брат Егор тогда недоумевал: зачем это — в один день, да еще в разных странах? Ведь у каждого народа свои болячки, жизнь непохожая, каждый борется за свое. А потом, уразумев, в чем суть, обрадовался, будто ребенок: «Здорово! Значит, я буду тут радеть за немцев али, скажем, за французов, а они в своих странах подымут голос за русского! Ей-богу, здорово! А мы когда начнем? Хватит по норкам сидеть, не мыши…» Вот это «хватит сидеть по норкам» многим не давало покоя. Горячие головы предлагали уже в нынешнем году объявить рабочую манифестацию. Взять и выйти на улицы Петербурга. Ведь ходили же! Хоть и с венком во главе похоронной процессии, но ходили!
Неделю назад на сходке комитета судили-рядили так и эдак, даже поругались. Федор Афанасьевич в споре поддерживал Егора Климанова против манифестации. Цивинский, размахивая дымящейся папироской, утверждал:
— Демонстрация пробудит массы!
— А кто пойдет с нами? — Климанов хмурился. — Ну, объявим манифестацию, а кто пойдет?
— Как это «кто»? Рабочие! — Цивинский тряхнул густой шевелюрой. — Сознательный пролетариат!
— Ты не забывай, Егор, у нас организация, — подал голос Алексей Карелин.
Тут и вступился Афанасьев. Поднял руку, призывая к тишине:
— Организация есть, что верно, то верно. Вопрос — какая? Сколько у нас в кружках? Сотня, от силы — полторы… Эти пойдут: все грамотные, книжки читают, занимаются, понимают, что к чему. А вот на фабрике Воронина есть рабочие, которые куда там городового, мастера пуще смерти пугаются. Забитые, темные… И таких, между прочим, большинство. Допустим, позову, что будет? А ничего. Они и слов таких не ведают. Скажи — солидарность, а он перекрестится. Нет, по первому зову манифестации не получится. Не знают нас люди… Поначалу надобно работу средь них провести…
— А ежели сами выйдем на улицу, без поддержки, перехватают, как коршуны цыплят! — вставил Климанов. — И конец нашей организации!
— Весь труд насмарку, — согласился с ним Федор. — Собирали кружки, прятались, конспирировали… А потеряем людей в одночасье. Потому как мало нас…
Цивинский с силой раздавил окурок в жестянке из-под сардинок, заменяющей пепельницу. Забыв осторожность, крикнул:
— Значит, по-вашему, манифестация не нужна! А вот Плеханов пишет, что русским рабочим полезно было бы принимать участие во всемирном празднике! Может, Георгий Валентинович ошибается? Может, поправим его?
Цивинский победно оглядел всех: сославшись на Плеханова, возражений не ожидал. Но Афанасьев все так же тихо, но упрямо произнес:
— Во-первых, не надо шуметь. А во-вторых, Плеханов нигде не писал, что нужно устраивать манифестацию в этом году. Может, не досконально, но я помню его слова: полезно праздновать великий день хотя бы на тайных собраниях…
— Ну, хорошо, хорошо, — раздраженно сказал Цивинский, нервно прохаживаясь вдоль стены. — Что вы предлагаете? Вовсе не отмечать? Я согласен, всеобщую объявлять преждевременно… Но что взамен?
Долго молчали, думали. Цивинский, не останавливаясь ни на минуту, вышагивал по комнате, сцепивши пальцы на затылке. У него разболелась голова. Проклятая мигрень, стоит поволноваться — она тут как тут. Цивинскому нравилось заниматься с рабочими в кружках, он серьезно готовился для каждой встречи, подбирал книги, журнальные статьи, чтобы было интересно и поучительно. Ему нравилось внимание, с которым рабочие слушали, что он говорит; нравилось почтенно, с которым относятся эти люди к интеллигентам. Но иногда он чувствовал приступы раздражения, сталкиваясь с их желанием мыслить самостоятельно и самостоятельно же принимать решения.
Oн понимал, что это чувство недостойно революционного пропагандиста, но ничего поделать не мог — раздражался. И оттого страдал головными болями. А сегодня ему было особенно неприятно. Этот бородатый ткач вроде бы как уличил его, совершенно свободно процитировав Плеханова. Ничего страшного, конечно, не произошло, его авторитет в рабочей организации достаточно высок, однако неприятно.
— Слушайте! — Алексей Карелии широко улыбнулся. — А ведь я, кажись, придумал! Провалиться мне на месте, ежели вру!