Мост в бесконечность. Повесть о Федоре Афанасьеве
Шрифт:
Афанасьев попытался отговориться, мол, неподходящ для подобной депутации, но Голубев слушать не захотел, винтом взвился: — Именно — подходящ! Может, более других… Ну, погляди на себя — почтенный вид. Даже на старичка, извини, смахиваешь. Очень наглядно — солидный человек. И потом, кто же кроме? Ума не занимать, тебя уважают… Нет-нет, не думай отказываться. В таком зрелом возрасте рабочих-социалистов — раз-два и обчелся. Можно сказать — вовсе нету… Собирайтесь у Мефодиева, придумайте адрес. Непременно сами, без подсказок…
Организация к той поре достаточно окрепла. В комитет, как и намечал Бруснев, вошли рабочие, руководящие
— Хороший случай проявить солидарность. Объявите-ка сбор средств в пользу стачки… Поможем деньжонками — дольше продержатся. Мы обратимся к интеллигентам, а вы поработайте в низовых…
Подготовили подписные листы; на пишущей машинке — сообща купили «Лилипут» — честь по чести обозначили себя: «Временный рабочий комитет». И собрали корабелам почти шестьсот рублей. Сделали, можно сказать, первый практический шаг. Нервый и очень важный. После этого как-то увереннее себя почувствовали, стали устраиваться основательно. Для удобства комитета на общественные деньги сняли в Сивковом переулке отменную квартиру: три комнаты, два парадных входа да еще черная лестница. За хозяина назначили Гаврюшу Мефодиева, женатого токаря Варшавских железнодорожных мастерских. Супруга его, Антонина, покладистая тверячка, мыла полы, варила еду живущим во второй комнате холостякам — Алексею Карелину и Яше Иванову…
Слова давались с трудом, корнели допоздна. Шелгунова они знали главным образом по статьям о положении пролетариата в Англии и Франции. Изучали в кружках, сравнивая свою кабалу с жестокостью хомута, надетого на шеи французских и английских собратьев. Но больше всего понравилась им статья о мануфактурной выставке, которую раскопал в каком-то старом журнале Николай Поршуков. У него была общая кружковцам страсть: по воскресеньям обязательно ходил на толкучий рынок, часами копался в бумажном хламе. Все, что представляло интерес, что можно было использовать для пропаганды, Поршуков покупал. Так вот статьей о мануфактурной выставке зачитывались, некоторые товарищи даже плакали — до того была трогательная статья. Описывая выставленные машины, локомотивы, вагоны, пушки, ткани, Шелгунов саркастически вопрошал: почему направо и налево мелькают на табличках фамилии фабрикантов, ярлыки промышленных фирм, а те, кто все эти вещи создали своими руками, даже не упоминаются? Почему устроители выставки умолчали о тысячах тружеников, которые в поте лица работают день и ночь, надрываются в шахтах, задыхаются у плавильных печей, куют железо, приумножая тем самым богатство державы?
Все было правильно в той статье, многое сказано открыто. Еще больше сумели прочесть между строк. Потому и начали приветственный адрес так:
«Дорогой учитель Николай Васильевич! Читая Ваши сочинения, научаешься любить и ценить людей, подобных Вам. Вы нервый признали жалкое положение рабочего класса в России. Вы всегда старались и стараетесь до сих пор объяснить нам причины, которые отодвигают нас назад и держат нас в том угнетенном состоянии, в котором мы закованы, словно в железные цепи, нашими правителями и капиталистами.
Вы познакомили нас с положением братьев-рабочих в других странах, где их тоже эксплуатируют
— Может, не надо так прямо, — задумчиво сказал Мефодиев, когда прервались на минутку, чтобы отдохнуть от непосильного сочинительского труда. — Обидным покажется, подумает, не уважаем.
— Обижаться тут не на что, — возразил Егор Климанов, — он человек умный, поймет, что пишем правду.
— Так-то оно так, да ведь больной человек, ослабший. — Мефодиев придвинул к себе листок с черновым текстом, шевеля губами, перечитал написанное. — Откуда мы знаем, для кого он писал? Может, и для рабочих старался…
— Порешь невесть что! — загорячился Климавов, — Для каких рабочих он мог стараться, ежели грамотных среди нас кот наплакал…
— Вот-вот, об этом надо добавить, — подхватил Афанасьев. — Ты, Гаврюша, чего-то маленько перемудрил с обидами… Не барышня, писатель. Разве может писатель на правду обижаться? Был бы он из начальства или, скажем, из хозяев, тогда, конечно, правда ему и на заплатки не надобна… А ведь он народ учит, ему все доподлинно подавай, как есть… Оставим написанное, оставим…
Федор снова склонился над столом, медленно выводя буквы, сам себе диктовал:
«Русские рабочие принуждены так много и так постоянно работать, чтобы только жить, что им некогда читать. Да большая часть и не умеет читать…»
Егор Климанов взъерошил аккуратно причесанный чуб, ударил по столешнице кулаком так, что подпрыгнул пузырек с чернилами:
— И еще добавь: а если кто из них и умеет читать, что он найдет в книгах, написанных для рабочих?
— Истина, — согласился Гавриил, — коли для простого человека книжка, так обязательно про Бову-королевича да про разбойников заморских. А настоящие-то разбойники — вон они, по Невскому в каретах разъезжают! Как жить человеку, никто не говорит… Об этом, Федя, тоже вставь…
Николай Васильевич Шелгунов лежал на потертом диване, выпростав худые руки из-под жиденького одеяла. В комнате было темно, застойный дух убогого жилища, замешенный на лекарственных запахах, кружил голову. Шелгунов слабо улыбнулся, сделал едва заметное движение, подзывая поближе. Гавриил Мефодиев шагнул внеред, неловко поклонился; прикрывши рот широкой ладонью, смущенно кашлянул. Федор тоже поклонился, попридержав очки. Егор Климанов — было уговорено читать ему — достал из кармана помятый листок.
— Тронут, безмерно тронут, — тихо сказал Шелгунов. — Откуда вы?
— Кто откуда, — пробасил Мефодиев.
— Мы, Николай Васильевич, от всех рабочих Петербурга, — вставил Климанов. — Имеем сказать слово…
— От всех рабочих, — еще тише и медленнее повторил писатель. Уж не сон ли? Нет, не сон… Но поздно, слишком поздно…
Шелгунов прикрыл глаза. Бартенева, неотступно находившаяся при больном, выразительно посмотрела на дверь, дескать, лучше уйти, не утомлять понапрасну. Гавриил Мефодиев беспомощно оглянулся на Федора: неужто уйдем, не прочитав адреса? Афанасьев взял листок из дрожащей руки Климанова, бесшумно развернул на сгибе и, не обращая внимания на протестующие жесты Бартеневой, принялся читать, старательно выговаривая слова. При нервых же звуках его глуховатого голоса Николай Васильевич оживился, вновь открыл глаза. И даже попросил, чтобы подняли повыше на подушках.