Мост в бесконечность. Повесть о Федоре Афанасьеве
Шрифт:
— У Мясникова собираются, в Ямах, — Егор в окно показал направление, — всякой твари по паре… И пьяницы забулдыжные, и молодые, кто спиться не успел…
— А так, чтобы ежели просто чайку, не ходят?
— Изредка, может, кто и попадется, так это белые вороны. — Егор махнул рукой, усмехнулся. — Для ивановских фабричных разлюбезный чай — хлебная… Пьют, будто завтра светопреставление.
— А где не пьют? — тихо сказал Федор, надевая картуз. — Жизнью замордованные, вот и пьют. — Он потоптался около двери. — Так я пошел…
— Полегче там, — предостерег Егор. — Людей не знаешь, поберегись…
— Поберегусь, —
Рыжий гармонист, откинув голову и закатив глаза, высоким, чистым голосом, пронзительным, бередящим душу, выводил:
Но-очка те-емна-а-я…
Сутулый детина, заливаясь пьяными слезами, стоял рядом и помогал гармонисту, дирижируя пивной бутылкой — длинной, темного стекла. Голубая жилетка виднелась у детины из-под пиджака с закругленными полами; по одежде судить — богатейчик, не здешнего поля ягода. Взмахнув бутылкой, гудящим басом подхватил:
Или-и не-ет у тебя-а, но-очка темна-я, Све-етла месяца-а, я-асных звездо-оче-ек…И так эти два голоса сливались, так ладно дополняли друг друга, то взмывая к прокопченному потолку, то опускаясь, наполняя трактир, перекрывая звон копеечных граненых стопок, стук тарелок, гул нетрезвых разговоров; так они метались в тесноте, что хотелось раздвинуть стены, скинуть крышу и пустить песню на волю. И остановится, задумается над своим бытием всяк сущий человек, подобреет, поумнеет, сделает что-нибудь хорошее. Но Афанасьев знал, что песней мир не переделаешь…
Выбрав свободное местечко подальше от глаз трактирщика, в углу за фикусом, Федор заказал графинчик, чаю, ситного и вареной требухи. Наполнив стопку, пить не стал, а принялся за чай.
Это у него давно отработано, еще с Москвы. На фабрике, известное дело, не поговоришь. Во-первых, недосуг, а во-вторых, не очень-то станут разговаривать с незнакомцем, хотя бы и рабочего обличья. А трактир — разлюбезное дело, здесь языки развязаны. Сразу видно, кто чего стоит; кто пьет горькую, заливая последние остатки человеческого достоинства, а кто просто тянется на огонек — послушать, что люди говорят, отвести душу неторопливой беседой.
И еще один прием: никогда Афанасьев не садился за стол, где уже занято два места. Лучше повременить, сделать вид, что ждешь кого-то, а то можно напороться на таких, которым между собой желательно потолковать, без постороннего уха. Таким и помешать недолго, насторожатся, уйдут в свою скорлупу — не выманишь на разговор. Нет уж, лучше за пустой столик, открыто: вот он я, подходи, кому скучно, завязывай знакомство…
В этот момент, широко распахнув дверь, в трактир ввалилось двое парней. Видать, слегка навеселе, оживленные, остановились в затруднении — куда бы присесть?
Федор Афанасьевич отставил пустое блюдце, положил на краешек кусочек рафинада и, отвалившись к стенке, вытер лоб и щеки платком: от чая бросило в жар. Он не пялился на парней, однако заметил, что один из них, худощавый, рябоватый, показал пальцем в его сторону. Другой, светловолосый крепыш, согласно кивнул, и они, теперь уже уверенно, направились к нему.
— Не
— Отчего же? — Федор Афанасьевич сделал приглашающий жест. — Садитесь, молодые люди, места хватает… Трактир, он ведь не рай божий, куда, как известно, грешнику попасть труднее, нежели верблюду пролезть сквозь игольное ушко.
— Это не про всех грешников оказано, — возразил светловолосый, усаживаясь сбоку. — Это про богатых… Меня в школе поп учил.
— Похвально, молодой человек, похвально, — одобрительно улыбнулся Афанасьев, — помните писание… Но позвольте заметить: богатому в рай и не нужно, богатому и на земле рай. Согласны?
Парни переглянулись, рябоватый хмыкнул:
— Выходит, богатым не нужно, а нас, грешных, не допустят. Кому же он тогда, рай-то?
— Кабы знать, — Афанасьев пожал плечами. — Сдается, никому он не нужен, сказочный рай. Вон поет, который в голубой жилетке… Кто таков?
— Дербеневский раклист, — оглянувшись, ответил крепыш.
— Ага, раклист! — Федор Афанасьевич выставил вперед тонкий палец — Вроде и рабочий, но белая косточка, не нам чета… А вы, кстати, чем занимаетесь?
— Семен Балашов прядильщиком, я — проборщиком, — рябоватый хмуро вздохнул.
— Ну вот, а он — раклист, — Афанасьев поднял палец, — получает больше вашего в несколько раз, раклистов да граверов хозяева привечают… Сволочной мужик?
— Вроде бы не очень, — крепыш снова оглянулся будто проверил на глаз, правильно ли оценивает детину.
— Тем более! — сказал Афанасьев. — Так давайте его поспрошаем: рвется в рай или нет? Да нет, чего там спрашивать… Давайте предложим: поменяй костюм, свою жилетку голубую и лаковые сапоги поменяй на одежку вон того растрепанного! И за это будет тебе рай. Как думаешь, согласится? Пустяки ведь — костюм да сапоги… Поменяет?
— Он хоть и не шибко сволочной, а в ухо даст — не устоишь, — мрачно усмехнулся рябоватый.
— Не согласится, — добавил Семен, — не дурак…
— Правильно поняли! — Афанасьев удовлетворенно развел руками. — Конечно, не согласится… Рай — это еще когда будет, а сапоги сейчас на нем, пощупать можно… Вот и выходит, — Федор Афанасьевич понизил голос, — чем на райские кущи надежду иметь, лучше здесь, на земле, порадеть за то, чтобы бедному человеку жилось повольготнее. Так, что ли? — глаза Афанасьева за стеклами хитровато блеснули.
— А ты, отец, тоже сообразительный, — Семен широко улыбнулся. — Видал, Евлампий, как насчет сапог повернул? Ловко!
— Умственный папаша, — подтвердил Дунаев. Через полчаса Федор Афанасьевич уже подружился с ребятами. Графинчик, который они заказали, опустел лишь наполовину: за разговорами забыли про водку. Евлампий Дунаев, хлебнувший в жизни лиха, был более сдержан, а Семен Балашов, будучи от роду натурой открытой, никогда не избегавший общения, жадно тянувшийся к доброму, умному слову, как-то сразу поверил этому человеку, рассудительному, видать, много повидавшему, но ничем, ни единым словом не высказавшему своего превосходства перед ними, желторотыми. Бородатый ничего не выспрашивал, только слушал, поддакивая, да иногда одним-двумя словами уточнял мысль собеседника, будто высвечивал ее огоньком, делая различимыми мельчайшие детали. И это тоже правилось Семену.