Мой одесский язык
Шрифт:
– Так нельзя говорить!
– А как? – искренне удивлялась я.
Мама некоторое время думала:
– Надо говорить: «Вошла в голову блажь поесть котлет из тюльки».
Хотя мама и сама всю (мою) жизнь называла котлеты из тюльки «биточками».
Так что если нет-нет и мелькнут в моих рассказах «одессизмы», то я заранее скромно сознаюсь, что они тут – такие же незыблемые «декорации», как само Чёрное море или Потёмкинская лестница. Или биточки из тюльки. Куда без них? Особенно без правильной тюльки, которой в Москве днём с огнём.
Но не в этом, не в антураже,
Мой одесский язык – это люди и море, степь и шелковица, первые безумные влюблённости и кажущиеся ужасными предательства. Мой одесский язык – это забавные и грустные, смешные и не очень истории. Мой одесский язык – это огромная империя без границ и даже частенько без времени и времён. Мой одесский язык – это помидоры микадо, белые арбузы, розовые кусты, красные маки и белый песок. Мой одесский язык – это плиты «монастырского» пляжа, белые шары Ланжерона, пыльная Лузановка, «Золотой берег», «Отрада» и ботанический сад. Мой одесский язык – это праздничный салют в парке на Пятой Фонтана, невзирая на только-только наложенные швы. Мой одесский язык – это велосипеды «Орлёнок» и «Салют», бассейн «Динамо» и детская музыкальная школа номер два. Мой одесский язык – это мол и Тёщин мост, «привозная» школа и шахматный клуб, Торгсин и Слободка, крыша морвокзала и ресторан «Киев». Мой одесский язык – это старые корпуса медина и вечно юная жажда поиска приключений на своё седалище. Мой одесский язык – это нервный доберман Граф и безумный «дворянин» Хома. Мой одесский язык – это город, где я родилась, выросла, и, чаще всего, была счастлива.
Кстати, о «родилась»…
Дороги, которые не мы выбираем
Родилась я восьмого июля 1971 года в четвёртом родильном доме на Пересыпи. У мамы начались схватки, а папа был в ДНД.
О том, что такое роды, как они начинаются, развиваются и завершаются, мама уже имела некоторое понятие: в 1963 году она родила моего старшего брата в шестом родильном доме в Парке Шевченко. И поэтому родов мама боялась. Но папа был в ДНД. Добровольной Народной Дружине. Добровольной она была очень условно, честнее было бы назвать её Принудительной Народной Дружиной. Но в те времена любой, осмелившийся публично и громко назвать ДНД – ПНД, мог быть поставлен на учёт в Психоневрологический диспансер (ПНД, к слову). Впрочем, времена были не такие уж и суровые, поэтому шёпотом и среди своих её, дружину, таки называли ПНД. Это я, правда, значительно позже узнала, а когда решила появиться на свет, то ничего такого решительно не понимала. Помню только, что мною овладело беспокойство и охота к перемене мест…
Итак – мама боится, потому что мамам-то всегда спокойнее, когда дети при них, а не линять собрались. Папа – в ДНД. А мобильных телефонов тогда не было. Вообще. В природе. У нас тогда даже домашнего не было. Это по рассказам родных и близких. Но с тех пор, как я себя помню – в квартире по адресу проспект Мира угол Чкалова, у нас всегда был домашний телефон. Двадцать два – восемьдесят девять – восемьдесят два.
Господи, сколько цифр я забыла! Сколько важных телефонов, номеров счетов и даже банковских ячеек (я уже не говорю о днях рождения близких друзей и, например, свёкра со свекровью), а тот номер телефона – помню. Не звоните, там давным-давно живут другие люди, и они сменили номер телефона. Но вот это: «двадцать два – восемьдесят девять – восемьдесят два» – высечено у меня на подкорке. Зелёный аппарат, прозрачный диск с дырочками. Указательным пальцем якоримся в соответствующее гнездо и начинаем накручивать:
Пырпыр-пырпыр-пырпырпырпырпыр пырпырпырпыр пырпырпырпырпырпырпыр пырпырпырпыр пырпырпыр пырпыр-пырпыр…
Лирическое отступление.
Всю жизнь удивляюсь: звонок самому себе всегда остаётся без ответа. Как к Богу.
Набираешь свой собственный номер – а там занято. Вот что нас с Ним отличает!
Казалось бы, если с кем и стоит общаться в первую очередь – так с самим собой. А в ответ только ритмичная серия коротких гудков. Редко кто способен на конструктивный диалог с собственным «я». Не прорвёшься сквозь монотонный затяжной ливень внутреннего монолога: «ту-ту-ту-ту-ту…»
Конец лирического отступления.
Поскольку он – Зелёный Пыр-Пыр – всегда был в моей жизни, значит, он появился вскоре после моего рождения.
А когда я собралась рождаться – телефона не было. Так что мама даже такси не могла вызвать по телефону. Да и вызывать такси по телефону в Одессе 1971 года было затеей безнадёжной. Даже будь у нас тогда телефон, мама не смогла бы позвонить и своей собственной маме, потому что у той тоже не было телефона. Да и чем бы моей маме помогла её мама, если моя мама на проспекте Мира, а мамина мама – на Шестнадцатой Станции Большого Фонтана, да ещё и с моим старшим братом и с целым кагалом гостей из разных городов?
Поэтому моя мама собралась, вышла из нашего проходного двора сразу на Чкалова, поднялась квартал наверх, к Советской Армии (к морю – вниз, от моря – наверх), и села на третий трамвай. Понятия не имею, почему меня повезли рождаться на Пересыпь, если брат уже был рождён в Парке Шевченко? Может быть, шестой родильный дом был закрыт на помывку? А может, маме третий трамвай, идущий на Пересыпь, нравился больше третьего троллейбуса, идущего в Парк Шевченко, причём остановка его была тогда всё на той же улице Чкалова, полквартала не доходя до Советской Армии? Не знаю. Но мама села на трамвай и поехала. Вышла на конечной, ещё немного прошлась и позвонила в двери приёмного покоя. Её впустили без второго слова.
В ту ночь в четвёртом родильном доме вообще мало говорили. Потому что у врачей были совершенно шальные сутки. В одном физиологическом родильном зале, куда маму молча и быстро направили, произошло пятнадцать родов. Небывалый для тех времен бэби-бум случился восьмого июля 1971 года на Пересыпи. Врачи охрипли и потому зря слов на ветер не бросали.
И вот когда я уже совсем родилась, то сперва ничего не поняла. Чувствую – родилась уже. Но почему-то вроде как ещё всё по-прежнему. Тепло, уютно и вода. И всё, как через…
– Рубашку! Рубашку вскрой, балда!.. Прочь, я сам!
И тут у меня всё стало как у всех. Воду спустили, холодно, меня старый еврей поперёк тельца держит прямо голой волосатой рукой без перчатки. А у меня голова такая тяжёлая, что я даже возмутиться не могу. Только в зобу дыханье спёрло, и понимаю, что если сейчас не заору, то задохнусь от ярости. Последнюю рубашку содрали! То есть – первую. Вот про это я и заорала.
– Смотри, она ещё и басом ругается, вместо того чтобы дядьке спасибо сказать за то, что вовремя мимо пробегал. Впрочем, судя по обстоятельствам твоего рождения, всё и всегда в твоей жизни будет необычайно вовремя. Всем будет казаться, что уже швах, а ты – бац! – и в профите.
Поднял меня тот старый еврей, как поросёнка на базаре, и маме моей говорит:
– Видишь? Девочка. Счастливая, что таких уже немножко перевелось. Я роды в «рубашке» только у цыганок видел. Ну, ещё у коз, коров и кобыл. А у белых женщин с высшим образованием – никогда. Ты хоть понимаешь, мать, что такое родиться в «рубашке»? Ты думаешь что? Пословицы с поговорками из шухлядки достают? Надо – бери! Нет – удочерю!
Мама ему не то смеётся, не то плачет, а я думаю: «А где же она, моя рубашка?! Мне без неё холодно! Не успела на свет родиться, как уже раздели на той Пересыпи!»