Моя другая жизнь
Шрифт:
Алисон сказала:
— Как бы мне хотелось, чтоб это был наш дом.
Дом стоял в конце немощеной подъездной аллеи, утопая в пальмах. Террасы окружали его со всех сторон и тянулись в два ряда — вдоль верхнего и нижнего этажей. Должно быть, некогда он принадлежал владельцу каучуковой плантации, хозяину всего поместья, одному из тех пьянчуг и бабников, каких полно в новеллах Сомерсета Моэма.
Мы покатили вперед по гравийной дорожке, громким хрустом вспугивая диких птиц. Потом, возле крыльца, всем скопом вывалились из машины. Алисон достала из багажника мяч, который прихватила, чтобы дети поиграли на свежем воздухе, бутерброды и лимонад. Я поднялся на нижнюю террасу. Через несколько минут она тоже туда пришла.
Прильнув
Редко мне доводилось видеть более печальную картину. Это был самый настоящий дом с привидениями. Люди исчезли; остались следы их, так сказать, материальной культуры, осталась их тоска. Все в доме было приобретено Рингроузами. Каждая безгласная вещь когда-то излучала надежду. Я почти слышал, как члены семьи переговариваются друг с другом: «Вот это мне страшно нравится»; потом: «Давай возьмем обе»; и наконец: «Дети с ума сойдут от радости».
Мертвые отзвуки в уставленном мебелью доме.
Этот дом напомнил мне один склеп, кажется, египетский. Покойник в нем был захоронен вместе с кухонной утварью, книгами, браслетами, со всем своим личным имуществом. Призраки Рингроузов все еще витали в их жилище. Дом пятьсот тридцать восемь по Юронг-роуд был саркофагом почившего в бозе союза, и мы глядели в комнату, как смотрят живые в окошко погребального зала, где семья, обращенная во всепобеждающий прах, представлена в виде ее стульев и ваз, мягких игрушек, зеленого садового шланга и прочих ее отрад и утешений. При виде расставленных игрушек и красиво разложенных подушек у меня оборвалась душа.
— Уйдем отсюда, — сказал я и сунул ключ в прорезь почтового ящика.
Алисон зябко повела плечами.
— Не хотела бы я, чтобы с нами стряслось то же самое.
Я поцеловал ее, вложив в это всю любовь, на которую было способно мое сердце, чтобы успокоить ее и себя. При виде этих нежностей мальчики, наблюдавшие за нами с другого конца веранды, подняли мятеж.
— Ты сказал, что мы можем здесь поиграть! — заявил Энтон. — Это ложная клятва. Ты нарушил слово!
Я ласково взял его за подбородок и сказал:
— Я лучше козюли буду жевать, чем останусь в районе этого дома.
Завизжав от радости, он сгреб за руку маленького Уилла:
— Папа сказал!..
А я тем временем умилялся его восторгу и думал: «У нас же все есть!»
Дом Рингроуза символизировал разбитые надежды, оборванную жизнь, сцену, где не играют спектаклей: все актеры ушли, чтобы не возвращаться. Эта картина вселила в меня страх перед разводом: утратой, болью, пустотой. Если семья распадается и разбредается — нет большей утраты на свете.
Итак, будучи женатым человеком, влюбленным в жену и обожающим сыновей, я стал с большим вниманием читать и лучше писать, но времени для чтения или литературного труда у меня почти не оставалось. Просто мы очень нуждались в деньгах. Я зарабатывал тысячу четыреста сингапурских долларов в месяц, что составляло двести американских долларов. Пятьдесят баксов в неделю.
Сингапурские власти прознали, что я литератор, что в Африке я писал о политике. Власти эти боялись студенческих протестов и оппозиции вообще. Телесное наказание: двадцать — тридцать ударов «ротаном», тростью в мужской палец толщиной, — в Сингапуре 60-х годов было нередким приговором. Власти поддерживали войну во Вьетнаме; как поставщик продовольствия и вспомогательного технического обеспечения, а также одно из самых безопасных мест для отдыха солдат Сингапур просто озолотился. Под давлением министерства университет попытался разорвать со мной контракт —
Мы решили быть предельно экономными, однако к концу каждого месяца все глубже залезали в долги. Алисон пошла работать преподавательницей в Наньян — китайский университет, а когда выяснилось, что даже это не покрывает целиком наши расходы, устроилась еще и на вечерние курсы, помещавшиеся в подвале какого-то полуразрушенного дома: английский разговорный, «Макбет» и так далее. Состояние бедности похоже на тупую непреходящую боль. Оно навязало нам свои привычки, заставило жить в замедленном темпе. Покупки отнимали очень много времени: приходилось постоянно прикидывать, что можно себе позволить и в каком месте торгуют дешевле. Мы очень редко где бывали (даже поход в кино стал непозволительной роскошью); первый год обходились без машины, пользовались автобусом — то есть подолгу уныло торчали на остановке у края тротуара. Это не вызывало между нами раздоров, но и не сплачивало; мы терпели молча, поскольку разговоры о невозможности связать концы с концами вообще свели бы нас с ума.
Если не считать официальных выпивонов в посольствах — особенно ими славились американцы, — никто из моих знакомых не принимал у себя дома гостей, никто не вел светскую жизнь. Наоборот: люди гордились званием одинокого волка и пьяницы с дурным характером. Хаос для них составлял цель жизни; спьяну они рассказывали истории о том, как в прошлый раз напились и сколько безобразий натворили. Если в университетский клуб забредал человек со стороны, его — или ее — обычно встречали по-хамски. Нагрубить кому-то прямо в лицо не моргнув глазом, поставить свою жертву в унизительное положение человека, не успевающего парировать чужие оскорбления, — это возводилось в ранг искусства. Если же жертва — женщина, тем лучше. «Ну и паршивец», — восхищенно говорили о палаче. Слыша эту фразу в клубе, я вспоминал, до какой степени ненавижу университет и жалею этих людей, как сильно мне хочется уволиться и уехать куда глаза глядят.
Но бросить работу я не мог. Итак, я оставался, слушал, как в университетском клубе мои коллеги шепотом злословят друг о друге, рассказывают одни и те же гнусные анекдоты, жалуются, смотря по сезону, на зной или на дождь. Вечеринок не устраивал никто — разве что по случаю окончательного отъезда из Сингапура. На проводах воздух закисал от досады и ревности к человеку, которому удалось отсюда выбраться. Потом мы пили за «отсутствующих друзей», говорили о них постоянно — с насмешкой или завистью, определить было сложно. Другие представители западной колонии в Сингапуре — немолодые англичане — даже вообразить себе не могли моего стремления стать профессиональным, самодостаточным писателем. Да и я знал, что существование свободного художника мне пока не по карману. Итак, я был загружен до предела: преподавание на английской кафедре университета, писательство, семья.
Прошел год, за ним другой. В 1970-м я все еще сидел на минимальной зарплате, все еще учил английскому, все еще читал курс под названием «Современники Шекспира», все еще писал роман. От стихов меня излечила Африка. Сочинение беллетристики явно сулило больше надежд на финансовую независимость. Я неустанно приводил себе этот довод, но на самом-то деле знал, что одержим страстью, в основе своей совершенно бескорыстной: я непременно должен был превращать все, что вижу, в литературу, облекать свои впечатления в некую форму, проливать на них свет. Два моих романа были опубликованы. Места, где они канули в Лету, еще можно было угадать по разбегающимся волнам; пресса отреагировала учтивыми рецензиями.