Моя купель
Шрифт:
Вода все-таки выкипела. Едем с тревогой — вот-вот запахнет плавленым металлом... Наконец-то показались крыши степного поселка. Остановились, чтоб остудить двигатель, и снова тронулись. Степь обманчива: казалось, поселок вот он, рукой подать, но не тут-то было, еще раз остановились. Теперь нам уже видны новые домики под черепичными крышами. Манят к себе красноватые блики закатного солнца на стеклах окон. Поселок спланирован солидно — два ряда домов выстроились, как на парадном смотре, в линейку.
— Третье отделение, — сказал шофер.
— Слава богу, — вырвалось у меня.
—
Останавливаемся перед окнами крайнего дома. Шофер открывает багажник, добывает резиновое ведро, сделанное из автомобильной камеры. Я направляюсь в первый дом. Стучу в двери раз, другой. Никто не отзывается. Перехожу к соседнему, с верандой под стеклом. Двери открыты. Переступаю запыленный порог. На кухне плита, стол, шкаф. В столовой большой стол, две скамейки, четыре табуретки. Справа спальня с двумя кроватями под матрацами, набитыми соломой. Слева кабинет или детская комната. На подоконниках горшочки с землей, в них желтеют стебли каких-то домашних цветов. И все в этом доме покрыто толстым слоем пыли. Как видно, не один день, не одну неделю гулял по этим пустым комнатам степной ветер. Пустынно и жутковато, даже следов мышей не видно. Мыши не живут там, где голодно.
Заглядываю в третий дом, четвертый, пятый... То же самое — пустота. Параллельно со мной передвигается из дома в дом по той стороне улицы шофер. Он разводит руками:
— Ни души. Черная буря вымела отсюда людей.
— Неужели никого не найдем?
— Поищем, но сначала надо газик напоить.
Остановились возле колодца, посередине широкой и прямой, как проспект, улицы. На цепи — окованная полосовым железом бадейка. Спускаем ее на всю цепь. Бадейка наткнулась на что-то мягкое, но всплеска воды не слышно. Вытягиваем. Смотрим в бадейку. Две огромные пучеглазые жабы изготовились к прыжку с прицелом в мое потное лицо — им нужна влага. Я отпрянул от колодца как ошпаренный.
Навестили еще с десяток домов безлюдного поселка и лишь в самом конце, на задворках конторы отделения, встретили сторожа-казаха. Он живет в юрте на берегу пересохшего озера. Тут же пасутся верблюд и десятка три баранов — его личная собственность.
— Куда девались люди? — спросил я его.
— Бежали... кто Алма-Ата, кто Славгород, кто Москва... Вода нет — людей нет. Вода придет — люди придут.
— А где можно найти воду радиатор залить? — спросил шофер.
— Радиатор... не знаю. Вода пить — верблюд возит, а барашка мал-мал находит там. — Он показал на тропку, ведущую в заросли камыша.
Шофер облегченно вздохнул, побрел в заросли камыша.
— Кружка, стакан надо взять! — крикнул ему вслед сторож.
— Ладонями начерпаю, — ответил тот, — или ртом, как твои барашки...
— Ладно, ладно, голова у тебя есть, — одобрил его старик и ко мне: — А тебе кого надо тут искать?
— Петра Чирухина и его сестру Таню.
— Чируха... большой человек, сердитый, трактор топором рубил, потом бежал. А Таню не знаю...
— Почему он на трактор с топором бросился?
— Не знаю... Зла много накопил, куда его бросать. Все бежали, один остался, жена хворал, больницу надо, и трактор ломался... Чируха обратно нет дороги, совсем ушел, говорил, в тайге буду жить, никто не найдет до самой смерти.
— Жалко и обидно, — выдохнул я.
— Зачем жалеть, почему обидно? Он сильный человек, обижать его нельзя, зла много держать не умеет...
— Он сын моего фронтового друга Василия Чирухина. Хотел повидать его и рассказать, как погиб его отец.
— Погиб... Ты сам, своими глазами смотрел?
— Своими глазами, — подтвердил я.
— Расскажи, я буду помнить, кунаку передам, тот другому... Так пойдет твое слово по аулам, потом в тайгу, а там найдет его...
Чувствую, что сторож знает, куда сбежал Чирухин. Степняки-казахи умеют хранить людские тайны: дал слово не выдавать чей-то грех — не добивайся, не скажет.
Шофер задержался в кустах до сумерек. Сторож повесил на столбик перед входом в юрту фонарик, пригласил присесть на ящик, покрытый кошмой, сам сел передо мной, свернув ноги калачиком. Разговорились. Я рассказал ему о боях в большой излучине Дона, о гибели Василия Чирухина, он — о прежней жизни опустевшего поселка.
Много было тут молодежи из разных концов страны. Построили красивые домики, клуб, контору, столовую. Два года много было хлеба! Горы зерна вырастали в степи. И зарабатывали хорошо: баранов покупали дюжинами, каждый второй мог купить автомобиль, дорогую мебель, ковры... Универмаг хотели строить, но суховей помешал. На следующий год ветер выдрал из пашни все семена. Затем засуха не дала подняться пшенице. И вот беда настоящая пришла: черная буря поднялась такая, какой не видели деды и прадеды степных старожилов. И потекли люди из поселка. Только весной оживает он, когда прибывают механизаторы.
— Черная буря — большая беда, как на фронте, тоже потери, — заключил сторож и замолчал.
У него чуткий слух. Он уловил усталые вздохи шофера в камышах, поднялся на ноги и крикнул в темноту:
— Прямо шагай, прямо, вот фонарь!..
— Вижу, — отозвался тот.
— Пора чай варить. И Чируху надо позвать, — сказал я.
— Пора чай варить, пора, — повторил мои слова сторож, будто не понял смысла второй части моего предложения.
Возле таганка запахло керосином. Мой собеседник щелкнул зажигалкой, и в таганке воспламенились два кирпича, поставленные на ребро крестом. Горят кирпичи ровно и жарко, расталкивая сгущающуюся вокруг нас темноту. Языки огня будто разбудили степную ночь: залились неумолчные цикады, над нашими головами заметались какие-то крылатые насекомые, похожие на летучих мышей.
— Керосин много есть, солярка полный склад. Кирпич день керосин пьет, ночь хорошо костер горит. Солярка тоже можно так. Хорошо, правда?
— Находчиво и мудро, — согласился я, вглядываясь в темноту: быть может, вместе с шофером перед таганком появится Петр Чирухин.
Заметив мою настороженность, собеседник взял меня за плечо.
— Нельзя звать сюда Чируху. Не веришь казаху, степь тебя накажет.
— Уже наказала, — ответил я.
— Тебе казах сказал, нельзя сына погибшего фронтовика подводить. Нет ему сюда дороги. Далекая тайга теперь его дом. Беда к нему в душу большая пришла, без водки жить не может.