Моя пятнадцатая сказка
Шрифт:
— Быть такого не может! — возмутился Сергей Петрович, — Все мои предки — чистые славяне! И православные! — и защелкал замком, собираясь отрезать себя дверью от навязчивого парня.
— А как же ваш сын?! — отчаянно проорал нахальный гость, отчего рука хозяина замерла на ручке, — Разве Максим похож на чистого славянина?! — и, пользуясь временным замешательством мужчины, продолжил строчить предложениями: — Мы с ним несколько лет учились в одном классе! Я его вдоволь рассмотрел! Хоть у него и двойные веки, хоть форма глаз как европейская, однако ж глаза у него почти черные! Волосы толстые, жесткие! А какие у него скулы? Неужели, не заметили, что они похожи на скулы азиатов?! А еще он невысокий, узкоплечий!
— Ну-у… — слабо промычал потрясенный Петренко.
И Виталий, почувствовал слабину, добил его:
— А кинжал Судзуки с иероглифами все еще у вашей семьи? Я читал о нем в архиве.
— Это царапины! — сдавленно отозвался мужчина.
Имя Судзуки как будто царапалось невидимыми когтями. И прямо по сердцу.
— Это иероглифы! — возмущенно завопил юный исследователь, — К несчастью, былые исследователи, чьи записки я нашел в архиве, не знали японского языка, а потому смысла тех иероглифов не записали, но… А можно взглянуть на кинжал? Умоляю вас! Ради науки!
Дрожащей рукой Сергей Петрович распахнул замок на внешней двери и впустил гостя. Глаза Виталика пылали энтузиазмом и счастьем. Наконец-то! Наконец-то он увидит тот самый японский кинжал! Прикоснется к вещи, принадлежавшей тому самому Судзуки!
— А что за восстание-то было? — уточнил хозяин, жестом приглашая гостя на кухню.
Пока он ходил за свертком — за несколько лет рука его отчего-то так и не поднялась выкинуть треклятый кинжал — Виталий тараторил с кухни. Из его слов Петренко понял, что то самое Симабарское восстание было в 1637-38-х годах. И это самое крупное вооруженное выступление в эпоху Токугава (1602–1868). То ли гнет налогов и зверства феодалов-дайме стали невыносимыми, то ли власти слишком жестко выжигали приверженцев распространяющегося христианства…
В общем, восставшие шли под христианскими знаменами и лозунгами. Или же виноват был новый местный дайме, Мацукура Сигэхара? Тот отбирал у крестьян весь рис. Жен и дочерей неплатильщиков хватал — и они умирали под пытками. И первым применил изуверскую казнь, когда поджигали соломенный плащ, надетый на связанного крестьянина. Непосредственный повод выступления — пытка крестьянки на глазах у ее отца. Крестьянин не выдержал зрелища — и убил чиновника, проводившего пытку. А среди крестьян были самураи, слуги бывшего дайме, не последовавшие за своим господином и лишившиеся дохода: формально они опустились до уровня крестьян, однако же хорошо владели оружием.
Если верить материалам, основанным на хронике дайме Мацукура(11), то всего в боевых действиях приняло участие 23 888 крестьян (из них 11 552 — женщины), а помощь им оказали 3783 крестьянина (из них 1720 — женщины). И еще крестьяне с острова Амакуса, о которых в той самой хронике точных сведений нет. Может быть, в замке Хара, последнем прибежище восставших, находилось более 30 тысяч человек. Восставшими в Симабара, как и восставшими в Амакуса, руководил шестнадцатилетний Амакуса Сиро. Сын самурая. Последователи прозвали его Мессией. И утверждали, что он творил чудеса.
Голландцы обстреливали замок Хара с моря. Хотя христианская религия и призывала любить ближних, однако же голландцам это не помешало стрелять в японцев-христиан. После подавления восстания, в благодарность за помощь, только голландцам позволили торговать с Японией. И около двух веков голландцы были единственными европейцами, которые торговали с японцами.
Получив в руки ножны с кинжалом, Виталий впился взглядом в перекрещивающиеся
— Это иероглифы «новый» и «жить»! — вскоре объявил он, — Вместе читаются как Синсэй. Переводятся как «Новая жизнь». Вероятно, их выцарапал сам Судзуки, уцелевший после симабарского восстания. Наверное, он хотел временно затаиться среди рыбаков. А непогода вынесла судно, на котором он был, в Россию. Учитывая, что рыбацкие суда того времени были крайне плохие, рассчитанные только на плаванье в прибрежных водах, ему крупно повезло, что он вообще смог выжить.
Проводив гостя и закрыв за ним двери, мужчина сполз по стене на пол.
— Как сказал Сократ: «Я знаю, что я ничего не знаю», — с отчаянием произнес Петренко-старший.
Когда-то, услышав это изречение древнего философа, он счел его дураком, а теперь же все так обернулось, что Сергей Петрович, считая себя умным, правильным и непогрешимым, вдруг узнал, что ничего толком не знал. И, оказывается, Сократ был в чем-то очень даже прав, а он… он… И мужчина в ужасе обхватил голову руками.
Когда сын разбил его икону, Сергею Петровичу казалось, что хуже быть не может. Сын, надежда и гордость, совершил столь ужасное! А если об этом узнают? Как после этого людям в глаза смотреть-то? Поэтому он искренне обрадовался, когда сын молча покинул дом. И даже изобразил возмущенную добродетель.
Максим в дальнейшем не предпринял ни единой попытки связаться с отцом, а тот, в свою очередь, пропускал мимо ушей слова родственников о «блудном сыне». Если их вначале и пытались хоть как-то помирить, то потом, не выдержав двойного груза неслыханного и ослиного упрямства, махнули на них рукой. Дед Василий, впрочем, тогда ворчал, что «ослы — это ангелы по сравнению с этими детьми», подразумевая под этим обоих Петренко. Деда, однако же, никто не слушал: гордая и интеллигентная молодежь сочла тот выпад очередным подтверждением, что у их весьма пожилого родственника уже хроническое старческое недержание опыта, которое ничем не излечимо. И, как это обычно и делает молодежь, которая себе на уме, деда Василия не слушали.
Максим как-то общался с родственниками, даже вначале пожил некоторое время у деда Василия, после чего рано повзрослел и вовсе выпорхнул из гнезда. Причем, даже слишком уж нагло из гнезда выпорхнул — и родственники в большинстве своем этого принять и понять не могли — забросил Родину и подался изучать края далекие. Да еще и профессию себе низменную нашел: стал каким-то журналюгой. А те, как считал клан Петренко, кроме раскопок в чужом белье да раздувания скандалов ничего не делают.
Но, выходит, что он, отец его, совершил нечто еще более ужасное: усомнился в преданности и честности самого кроткого, теплого и любящего человека, которого когда-либо знал — своей Марины. Не выяснив ничего, не дав жене ни слова сказать, подозревал, кипел от ненависти, срывался на ней, изливая потоки словесного яда, ревновал, а потом и вовсе рубанул с плеча, выставив ее из дома. И ее неудачная попытка отравиться не нашла в его сердце никакого отклика, наоборот, ему казалось, что так ей и надо, мерзавке. Она так сделала, потому что мучилась от чувства вины. А потом, после развода, бывший муж всячески крушил и топтал образ матери перед своим ребенком.
Поначалу казалось, что ребенок на его стороне и авторитет его матери уже никогда не восстанет из пепла. А потом такое кощунственное отношение к отцовской иконе! Но, выходит, что сын просто взял пример с отца, растоптав чью-то святыню. И, может ли разбивание иконы сравниться с тем, как отец год за годом топтал душу своего ребенка? И, выходит, что сын не очень-то и виноват. А он, Сергей Петрович, сам в себе заблуждался. И, когда наконец-то заглянул внутрь себя, то увидел там нечто столь отвратительное и ледяное, что жить, казалось, дальше уже нет никакого смысла.