Моя сумасшедшая
Шрифт:
Михась никого не искал, тем более, что с отцом, в прошлом присяжным поверенным, коллегой Дмитрия Львовича, порвал все отношения еще до своего исчезновения. Казалось, ему никто не нужен, ни до кого ему нет дела, но к Юлии, которую он знал с детства, Лохматый питал симпатию. Правда, с тех пор, как она вышла замуж, перестал здороваться и отворачивался при встречах. Году в двадцать пятом, кажется, он принес ей в подарок тощую серую книжицу; стихи под обложкой оказались отличные — с безуминкой, неожиданно свежие, безусловно талантливые, — и Юлия только отмахивалась, слыша от общих знакомых, что Михась беспробудно пьянствует
— Было обидно, — жаловалась Юлия. — Я, Соня, давно смирилась со страхом, презрением, косыми взглядами, даже с плевками за спиной. Будто один Балий исчадие ада, а вокруг порхают белоснежные ангелы. Без изъяна и порока. Но вчера Михась с цепи сорвался. Только и сыпалось: «В геенну, анафема!.. Все вы взвешены и найдены легкими…» — и прочее в таком же роде. У него библейский период, начитался пророков. Но когда он накинулся на отца с обвинениями в пособничестве содомской власти, я не стерпела.
— Лохматый не в себе, ему простительно. Пьющий все равно что больной, — вздохнула сестра.
— Да почему простительно? — возмутилась Юлия. — Почему? Сабруку шагу ступить не дают, на корню режут все, за что он ни возьмется, и ничего, ни-че-го не прощают с тех пор, как он поддержал Хорунжего в той писательской сваре! Почему все винят своих же собратьев — писатели, художники, музыканты, профессора, инженеры, юристы? Я, Соня, не понимаю единственного: за что они ненавидят друг друга? Будто и в самом деле дьявол орудует: смотри — только начнет человек стоящее дело, книгу, картину, да просто совершит достойный поступок, и тут же — потеря работы, средств существования, шельмование, арест. Все откладывается на много лет, если не навеки. Адская чехарда: муки, болезни, несчастья как из рога изобилия, потеря близких, смерть…
— Успокойся, дорогая моя!
— Не успокоюсь! С кем мне еще поговорить… Вся грязь всплыла на поверхность и бурлит, пенится, пользуется малейшей возможностью, чтобы зацепиться, закрепиться, приспособиться… А Балий… Ну, взял он меня. Загнал в угол и взял. Что мне оставалось? И Михась в присутствии наших несчастных родителей, за столом, накрытым из последнего, швыряет мне в лицо: «Отечески и в последний раз разъясняю: ты, Юлька, спуталась с главным бандитом. Мой старикан, умник, его нутро разглядел еще в те времена, когда твой Балий киевской чекой заправлял, и как только его сюда перевели, дал деру вместе со всем семейством…» Отец поднялся и молча ушел к себе, мама едва не разрыдалась, а я после всего этого — ты не поверишь — отправилась вместе с этими двумя… Нет, не хочу об этом, — Юлия попыталась выдавить из себя усмешку. — Как поживает твой Филипп?
— В той же поре. Борец за всемирную справедливость. Рвался сюда, но в посольстве дали понять, что по эту сторону границы его не ждут. Или наоборот — ждут с нетерпением. Европа тоже свихнулась, повсюду тревожно. Будто мир накренился да так и застыл. А с Филиппом у нас в последнее время разногласия. Невозможно без конца слушать весь этот бред. Его восхищение Сталиным, презрение к старым эмигрантам, попытки вернуться в Москву, строить демократический социализм… Я этого не понимаю… Скажи, неужели за все эти годы от Олега не было никаких известий?
— Ничего, Соня.
— А Рона? — вдруг оживилась сестра. — Вот с кем бы хотелось повидаться! В Париже по ночам, когда
— Будь осторожнее с письмами, Соня. И сейчас, и впредь. В тот год Рона познакомилась с немцем, сотрудником консульства. Потом они поженились, и он увез ее с собой. Звали его Дейч Геккен. Через год Рона вернулась — примерно как ты, погостить. Тут их всех и арестовали — отца, мать и дочь. По делу буржуазно-националистической профессуры. Рону отправили в Киев — основное следствие велось там — и поставили перед выбором: или она расторгает брак и остается тут, или сдает паспорт СССР и едет в Германию, но на неких условиях… Одним словом, пытались вербовать. Шпионить она отказалась. Вернулась в Харьков и дождалась освобождения родителей. Больше я ничего не знаю. Мне категорически запрещено встречаться с кем-либо из их семьи. Один Митя Светличный время от времени с ней видится. Говорит: все такая же — шальная и прекрасная. Ну, с Мити взятки гладки, он бог знает с каких времен по ней сохнет. Как и наш с тобой брат когда-то.
— Ты можешь устроить мне встречу с ней? Я… должно быть, это невероятно сложно… но мне… Прошу тебя!
Она поймала взгляд сестры — в нем было нечто большее, чем просьба, и смутилась.
— Я попробую. Если, конечно, что-нибудь выйдет…
Юлия не упомянула, что о судьбе Роны ей известно от мужа. И о Казимире в этот вечер не было произнесено ни слова. Не решилась. Даже сестре, самой родной, — с детства никого ближе, чем Соня, у нее не было.
И себе Юлия не смогла бы объяснить, почему в тот вечер, вытолкав Михася на лестницу и наскоро побросав в раковину посуду, не заперла дверь за гостями, а бросилась лихорадочно искать сумочку. Сбежала по лестнице к подъезду — и застыла.
Оба еще были здесь. Сабрук курил, мрачно косясь на темное небо, а Лохматый, описывая вокруг него круги, говорил без умолку. Голос его то взлетал, то падал до зловещего шепота. Заметив Юлю, он осекся на полуслове и ядовито поинтересовался: «Что, мадам? К супругу, под крылышко?»
Ярослав осек: «Оговтайся, дурню!» — и внимательно посмотрел на нее. «Хочешь с нами, Юля? Мы к Валеру… тут рядом…» Михась открыл рот, чтобы запротестовать. «Хочу!» — сказала она с вызовом.
Мастерская Казимира оказалась в двух трамвайных остановках, но шли пешком, чтобы проветрить Лохматого. Тот угомонился и вел себя сносно, хотя время от времени пытался обнять Юлию — надо думать, в знак перемирия. Улицы были почти пустые, вечерний ветер гонял во дворах мелкий мусор. Сабрук где-то забыл шляпу, отмалчивался по пути, седеющая прядь упала на лоб, руки в карманах долгополого пальто. Присмирев, Михась поймал ритм и начал бубнить под нос: «Хто може розлучити нас з тобою? Холодною осiнньою водою вже змили голову надi"i лiтнi… — Она вслушалась — стихи были незнакомые. — …Скрипаль маленький гратиме до скону, не перепрошуючи…»