Мрачная игра. Исповедь Создателя
Шрифт:
Но это же бред, опять все тот же абсурд! Ведь сказано было, что семь выстрелов прозвучали в тот самый день, когда загорелась дача, но Хомяк же не мог присутствовать при этом? А почему, собственно? Ведь об этом рассказал мне именно он. Как пишут иногда врачи, со слов больного…
И почему я поверил ему, что это не он совершил тогда этот роковой звонок? Из-за того, что он подставлял самого себя? Но как? Ведь «улики» тогда находились только у меня, и обыск в его квартире – тем более, если он заранее позаботился об этом – не дал бы никаких результатов, к тому же, он сам собирался, окончив дело, уничтожить
Смешно. Это все равно, что подозревать мою собственную мать: ведь она имела, в конце концов, совершенно те же мотивы, что и Хомяк.
Или же, если принять к сведению мои собственные галлюцинации, как ни крути – болезнь… И тогда тот звонок – в конце концов – мог сделать и я сам.
Упершись лбом в стекло иллюминатора, я смотрел на облака, и этот, в уходящих лучах темнеющий снег, был родствен холоду и снегу мой души, среди сосен на живой еще даче в Переделкино, снегу, который вполне мог бы скрыть своей девственной белизной величайший грех моей жизни, если бы я тогда его совершил.
Почему белый цвет навсегда связан в моем сознании с ее образом, белый, вобравший в себя весь видимый и невидимый спектр, цвет облаков, цвет снега – вот и ответ, исключающий обещанную вопросительную закорючку, Большую Медведицу зимы, – да, я встретил ее в начале зимы, и снег окружал нас всю эту короткую жизнь – и снег, и зима, и зимние звезды, скажем Сириус, впервые восставший из-за черно-зеленого конуса ели в самом начале ее каникул, трехкратная догонская жемчужина в ночи, острым зрением твоим легко разделяемая на три. Кем был тот юноша, восемь лет назад носивший мое имя?
Он существовал с женщиной, которая была ему отвратительна во многих смыслах, кроме одного. Она лишила его невинности и несколько лет любила, кукла, способная лишь вращать шарнирами для принятия различных поз. Она представляла собой весьма приличный снаружи, но скользкий и липкий внутри – мешок, снабженный различными отверстиями для ввода-вывода веществ: шоколада, дерьма, мочи, спермы и так далее – это был хорошо развитый, еще не изношенный организм, страдающий лишь несколькими легкими недостатками, как то: близорукость, обжорство, похотливость, – он назывался «Полина» и имел статус невесты Ганышева, что, в свою очередь, не могло не придать Ганышеву ответного, возвратного статуса жениха, именно он, этот организм, и явился тем провокатором, который привел Ганышева от игры к преступлению, заставил Р.С.Ганышева делать деньги, и это был я.
Он работал или, лучше, служил программистом на секретном предприятии, которое в силу своего дурацкого наименования, всегда представлялось ему в виде гигантского ящика с вырезом для писем, куда проваливались, однако, маленькие пластилиновые человечки. Это была одна из типичных, жестоких и довольно милых заморочек прежней жизни: Ганышев был пацифистом, он не хотел служить в армии; предприятие освобождало Ганышева от воинской обязанности; предприятие делало бомбы. Вся нематериальность, естественность и – в конечном счете – прелесть советской жизни иллюстрировалась, в данном случае, тем, что ни одно из этих страшных, коварных устройств не причинило никому вреда: все они, несколько лет пропутешествовав по территории страны, вернулись, наконец, обратно, где были, правда, уже без Ганышева, демонтированы на мирные нужды, но мы тогда об этом не знали, мы болели обязательным юношеским диссидентством, как триппером, и Ганышев тоже витийствовал на кухнях, и сочинял опусы с фигой в кармане, и все это растворилось и выпало в осадок, и смылось в дренаж, и даже его тогдашняя набожность, как выяснилось впоследствии, оказалась лишь причудливой формой тайного нонконформизма… Как, когда, каким образом из этого далекого, в перспективе маленького человечка, получился я?
Я сквозь разобранные храмы, крестясь и плача, проходил и падал, выбившись из сил, ничком на высохшие травы. Я был на равных с мудрецами великодушными, когда в колодцах облачных мерцали цепями улиц города.
И даже так.
Я каждый год справляю тризны по мертвой родине моей, я ухожу из прежней жизни ежеминутно вместе с ней. Из тьмы веков, из тьмы упругой, глазами яда и огня, как женщина, глазами Юга, глядит Россия на меня. Почти слепой во тьме кромешной вбираю соль там-там-там… губ… И сам, давно уже умерший, люблю ее прекрасный труп.
Там Гумилев, тут Мандельштам, все вместе, в оправе прозы, немного Набоков, хотя – можно заметить – не эпигонство, а официальная постмодернистская вариация.
ОФИЦИАЛЬНАЯ СМЕНА ЛИЦА
Рома Ганышев, бедный, едва сводивший концы с концами молодой программист, сутулый и невзрачный, и Гена Хомяк, его лучший и единственный друг, его антипод, здоровый и красивый мужчина, богатый наследник, владетель жизни, также, между прочим, молодой программист, как-то ясным холодным утром осени 1986 года, в праздник Покрова, посетили церковь Воскресения, что на Успенском Вражеке, точнее, на улице Неждановой, и там, в таинственной и ложной, плохо сфокусированной реальности воска, лучей, зычного голоса, Ганышев впервые увидел ее…
– Не может быть: православная негритянка!
– Скорее всего: аскалка. Я сам за ней давно наблюдаю…
Видимая в профиль, она беззвучно шептала слова молитвы, свеча в ее пальцах трепетала от ее дыхания, белоснежный русский платочек темнил ее, впрочем-то, довольно светлую для аскалки кожу, и многие присутствующие в храме искоса поглядывали на нее.
Она почувствовала взгляды, обернулась и нежданно, в этой слезами блестящей вариантности, встретилась с Ганышевым на несколько мгновений, и луч ее заставил его содрогнуться. Увы – нельзя было не любить это лицо.
Долгие годы невыносимой тоски и одиночества моя душа все дальше и дальше отходила от тела, и жизнь, которую я живу, пока нет тебя, все более кажется мне нереальной, призрачной, а настоящая моя жизнь там, где ты, да, пусть я была гадкой строптивой девчонкой, может быть, я и осталась ею, но та, которая все эти годы ждет тебя, и есть девушка, ушедшая в монастырь, как и было обещано, девушка-доппельгангер, даже помыслом не изменившая тебе. Это выглядит так: будто из меня нынешней вышла другая, разорвав в кровь мою оболочку, и эта другая – белая, светлая – приняла душ, смыв остатки чужой крови, гнилых вен, одела чистое белое платье…
От пустоты времени и по многим другим понятным причинам я заучил наизусть и эти слова, и все остальные ее письма… Почему-то у меня больше не получались стихи.
– Может, подождем ее на паперти, интересно… – предложил Хомяк.
– Зачем это? – возразил Ганышев, но, спустя час, когда они, следуя карикатурной беспечности тех лет, бросавшей каждого из нас в непостижимые крайности, штурмовали вместе со всеми винный магазин, у Ганышева засосало под ложечкой от этой невстречи, этого неизлома реальности, и еще через час, откупорив и выпив, Ганышев совсем сник от этой несостоявшейся любви.