Мультики
Шрифт:
Разумовский разлился проникновенным струнным перебором, символизирующим душевное преображение Алешки.
— Тебя, Разум, отпустят. Я лично поручился. Но теперь ты не имеешь права меня подвести! — Он положил руку на Алешкино плечо: "Справимся, сынок?" "Справимся!" — твердо ответил Алешка. А сам сияет!..
Лицо Алешки Разума обрело золотистый оттенок, а художник Борис Геркель усилил этот эффект лучиками-черточками, исходящими от Алешкиной физиономии — дети так рисуют солнышко.
— За окном палаты сгустились сумерки, а Алешка и Гребенюк все
Диалог Разума и Гребенюка отошел на второй план, превратился в невнятное бормотание. Над ними вел звучную партию голос Разумовского:
— Они беседовали, пока не стемнело: о книжках, о Великой Отечественной войне, о любимых песнях. И все это время в Алешке трепетала прекрасная надежда!
Появилось перекрестье оконной рамы. Облетал осенней листвой знакомый пейзаж — низенькие дряхлые домики рабочей окраины. Алешка, как и в свое время Витька Гребень, глядел на мир из окна Детской комнаты милиции.
— Гребенюк не выпускал Алешку из поля зрения. Оставить мальчишку наедине с собой значило бы потерять его. Нужно было помогать ему все время, чтобы не сбился ученик с верной дороги. Через много лет выпускник педагогического института Разум напишет Гребенюку: "На всю жизнь запомнил я тот вечер, волшебный фонарь, крепкий табачный дух махорки, картины вашего нелегкого детства, до слез тронувшие меня. Вы научили меня говорить правду самому себе. Подсказали, как бежать от того свирепого чудовища, имя которому — преступление! Я понял, что убивал не детей, а в первую очередь самого себя. Только благодаря вам я вновь обрел тот огромный мир, из которого когда-то так опрометчиво бежал во мрак стекольного завода…"
Речевая манера Разума Аркадьевича снова изменилась. Письмо уже озвучивал Разумовский-юноша. По тембру это несильно отличалось от нынешнего Разумовского, просто краски были свежее и чище.
— Я помню больницу, бессонные ночи, полные отчаяния и злобы. Я ненавидел ребят, дразнивших меня хромоножкой, милицию, изловившую меня, врачей, что доискивались причин моего поступка. Помню ваши слова: "Слабые духом ищут виноватых в своих несчастьях. Сильные сами лепят свой характер!" Смысл этих слов открылся мне гораздо позже, в Детской комнате милиции. Не сразу, через сомнения, поиски…
Под бодрые маршевые переливы сменялась череда картин Алешкиного быта. Он сидел за партой, склонялся над книгой в библиотеке, в слесарной мастерской орудовал напильником у верстака.
"Помню первый нелегкий год в реформатории, наши с вами долгие непростые беседы на Пролетарской, в Детской комнате милиции. Я всегда поражался Вашему умению слушать, дорогой Виктор Тарасович. Слушать так, будто скрипач-виртуоз играет вам драгоценную
В комнате, окутанный табачными облачками, сидел Гребенюк. На столе лампа и подставка с чернильным прибором. Гребенюк писал письмо Алешке Разуму. Перо выводило на бумаге:
"Здравствуй, дорогой мой Живодер Живодерыч. Как жизнь молодая? Не бузишь? Смотри у меня. А то приеду, мигом холку надеру…" Разум, сидя в кровати, читал письмо и улыбался — еще бы, Учитель и в командировке не забывал о нем.
Поникший Алешка стоял перед Гребенюком.
"У нас в реформатории нет девятого и десятого классов. А совсем рядом нормальная школа…" — "Если опять дразнить начнут, сдержишься? — нахмурился Виктор Тарасович. — Глупостей не наделаешь?" — "Я не подведу вас, Виктор Тарасович!"
На экране теплыми малахитовыми красками зеленел май. Здание школы утопало в листве. На школьном дворе выстроились ряды выпускников-десятиклассников. Девушки и юноши с маленькими колокольчиками, приколотыми к груди, в руках пестрые букеты. Разумовский изобразил "последний звонок", несколько похожий на жестяной трезвон будильника. Среди выпускников улыбался Алешка Разум. За кадром, однако, диалог шел невеселый.
"Что, так и сказали?! — негодовал Гребенюк. — Не подходишь? Это отличник-то не подходит?" — "Они мое личное дело смотрели, — отвечал Разум. — Говорят, в педагогическом институте убийца не нужен…" — "Бюрократы чертовы! И ведь не задумываются, какую душевную травму наносят. Не дрейфь, Алешка! Я тебе рекомендацию из райкома дам. Возьмут как миленькие! Путь только попробуют не взять!"
В кадре постаревший Гребенюк держал в руках листы Алешкиного письма. Старый учитель внимал голосу своего питомца:
"И чем больше я вспоминаю годы в Детской комнате, тем дороже становится мне моя нынешняя жизнь, работа, Родина, мой город, друзья. Вы научили меня главному жизненному принципу — жить предвкушением завтрашней радости. Именно об этом я размышлял, лежа на операционном столе, а не о своем тазобедренном суставе…"
Врачи в белых халатах окружили стол, световой гроздью нависла многоглазая лампа, далекие голоса проговорили хирургические слова: "скальпель", "пинцет", "зажим" — слова железные, лязгающие, точно их после употребления бросали в эмалированный лоток. Мои ноздри уловили запах спирта и еще чего-то тревожно-медицинского.
Больницу сменила залитая солнцем институтская аудитория. По партам шныряли солнечные зайчики. В распахнутые окна летел птичий щебет и шум транспорта. В первом ряду восседали преподаватели — немолодые ученые люди. Две женщины и бородатый старик. Сам Разумовский за кафедрой что-то уверенно докладывал. До меня долетали легкие обрывки фраз: "таким образом", "следовательно, методика работы исправительного учреждения…" Шла защита диплома. Разумовский закончил. Седой декан поднялся со своего места и произнес: "Коллеги, по-моему, это твердая пятерка!"