Мусоргский
Шрифт:
Но вскоре пришлось признать, что за пульт стал музыкант с яркой художественной физиономией. Оркестр под его палочкой зазвучал еще чище, оттенки приобрели рельефность, исполнение – силу и цельность. Русское музыкальное общество не проиграло, пригласив его.
Балакирев пришел сюда не только как дирижер – он взял в свои руки власть, чтобы победить вкусы тех, кто проводил политику княгини Елены Павловны. Вместо второсортных имен, заполнявших программы прежде, на афишах появились имена Шумана, Листа и Берлиоза. В один строй с ними стали Глинка и Даргомыжский; рядом
Приверженцы двора, покровители немецкого в музыке всполошились. Надо было бить отбой, убирать нового дирижера и поскорее возвращаться к прошлому.
Опять начался поход против Балакирева. Газеты стали писать, что он недоучка, что в оркестре смыслит мало, что вокруг него группируются такие же полузнайки. Антон Рубинштейн хотел насадить в России правильное музыкальное образование, а тут необразованные люди пытаются занять все места. Вместо того чтобы добросовестно учиться у запада, доморощенные таланты, не имеющие ни выучки, ни закалки, пытаются проводить что-то свое.
Балакирев все сносил. Он терпел поношения во имя дела, которое создавал, зная, что у него есть друзья и число этих друзей растет. Появляясь за пультом, он ощущал связь с той публикой, которая понимала и ценила его начинания.
Пользуясь властью, какой он обладал, Балакирев решил предложить место за дирижерским пультом старому Берлиозу.
Гектор Берлиоз однажды уже приезжал в Петербург. Дирижирование его произвело фурор. Поклонники его музыки, самые смелые реформаторы, балакиревцы, решили спустя много лет показать ему, что в лице представителей молодой русской школы он имеет друзей и союзников.
Прежде Русское музыкальное общество швыряло тысячи на приглашение модных певцов. Балакирев решил предложить достойный гонорар одному из замечательнейших музыкантов Европы, обижаемому у себя на родине, нуждающемуся, но гордому.
Берлиоз дал согласие провести в Петербурге шесть концертов. Балакирев, которого многие ставили как дирижера в один ряд с ним, не побоялся передать ему свою палочку.
Когда-то Берлиоз, энергичный, полный огненного темперамента, победил своим дирижированием весь музыкальный Петербург. На этот раз, однако, сюда приехал человек состарившийся, измученный неудачами, уставший от невзгод, преследовавших его на родине.
Стасов и Балакирев встретили его на вокзале и отвезли в гостиницу. Дул сильный ветер. Берлиоз поднял воротник и равнодушно опустил голову. Он был рассеян, замкнут и словно отсутствовал. Изредка он задавал короткий вопрос, не интересуясь тем, ответят ли ему. То он вдруг с колючим недоверием смотрел на спутников, то взгляд его потухал.
В гостинице Берлиоз подошел к печи и узловатыми, старческими тонкими руками потрогал ее:
– О-о, теплая, хорошо! Это очень хорошо!
Потом справился, как здесь кормят,
– Я помню, как меня тогда потчевали в Москве. Это было необыкновенно. Желудочные боли продолжались у меня потом почти две недели.
Впервые он засмеялся. Это был живой, естественный смех человека, любящего жизнь и находящего в ней радости.
Когда Стасов попробовал заинтересовать его петербургскими новостями, музыкальной жизнью русской столицы, Берлиоз, как будто защищаясь, закрылся руками:
– Нет-нет, друзья мои, с этим покончено! Я так жестоко наказан моей милой родиной, меня так за каждую смелость мою избивали, что больше я не борец.
Стасов осторожно заметил, что от него тут вовсе не ждут борьбы:
– Вернее было бы сказать, что нам пришлось выдержать борьбу, чтобы получить право видеть вас. здесь.
– Мне жаль, господа, – холодно заметил Берлиоз.
Тут появился Кюи, и разговор принял иное направление. Кюи владел французским еще более свободно, чем Стасов, и разговор стал легче и проще. Стасов изредка вставлял несколько слов, а Балакирев вовсе молчал.
В номер подали еду и вино. За едой Берлиоз оживился. Чокаясь со Стасовым, он взял его руку:
– Ах, господа, я чувствую себя очень старым! Это так грустно, что даже невозможно выразить. Я всегда любил жизнь, я ее пожирал, а теперь она доедает меня. Ну пусть, если ей это нравится.
Они ушли от него огорченные: это был не тот человек, которого балакиревцы мечтали увидеть. Это был совсем не тот артист, который рисовался им по его творениям: пылкий, неукротимый, фанатик мысли и чувства.
Кюи заговорил первый:
– Что же будет, господа? Вы провала завтра не опасаетесь?
– Может статься… Поглядим.
На завтра была назначена первая репетиция. Берлиоза привезли в Дворянское собрание. Он вошел в зал, поддерживаемый под руку Балакиревым, и, шаркая, прошел мимо пустых рядов. Подойдя вплотную к эстраде, он остановился. Оркестранты сидели уже на местах. При виде его они начали стучать смычками по декам и кричать: «Да здравствует господин Берлиоз!»
Он стоял, сгорбленный, с опущенной головой.
– Я бесконечно тронут, – произнес он тихо, приложив руку к сердцу.
Затем взобрался медленно по ступенькам и при полном молчании подошел к пюпитру. Репетиция началась. Несколько человек, сидевших в зале, с замиранием сердца следили за тем, как поведет себя Берлиоз.
Он говорил тихо, так что почти ничего не было слышно в зале. Переводчик, один из музыкантов, передавал его замечания оркестру более внятно.
Первые минуты работа шла вяло, с остановками. Затем движения дирижера стали более определенными. Он словно ожил, и оркестр почувствовал его возродившуюся волю. Оживились все: и музыканты, и сам Берлиоз, и те несколько человек, которые сидели в огромном зале. Перед ними был артист, горячий, умный, пылкий и тонкий. Стоило ему бросить в оркестр шутку, а переводчику – перевести, как раздавался дружный ответный смех. Стоило, подняв руки, призвать к молчанию, как мгновенно водворялась тишина.