Муза
Шрифт:
– Я общалась с ним только один раз – на свадьбе Синт. Он разыскал меня и пришел сюда сегодня.
– Разыскал вас? Весьма настойчивое поведение. Он ведь… не доставляет вам беспокойства?
– Вовсе нет. Он славный, – сказала я, словно пытаясь его защитить.
Почему Квик спрашивает о Лори, хотя сама так странно себя ведет?
– Что ж, хорошо. – Похоже, Квик немного пришла в себя. – Послушайте, Оделль… мне нужно идти. Скажите ему, чтобы не беспокоил вас своей картиной.
– Мистер Рид ее уже видел.
– Что?
– Он пришел вскоре после вашего ухода. Сказал, что у вас с ним запланирована ранняя встреча. Он только один раз взглянул на полотно и сразу же понес его к себе в кабинет.
Она смотрела поверх моего плеча в направлении Скелтоновского института.
– И что
– Кажется, он… заинтересовался.
Квик опустила глаза, и по выражению ее лица стало трудно понять, что она чувствует. В ту минуту она выглядела очень старой. Она схватила мою руку и сжала ее.
– Благодарю вас, Оделль… за мой зонтик. Вы прямо-таки трибун, самый настоящий. Но возьмите его, я спускаюсь в метро. Возвращайтесь в офис.
– Квик, подождите…
Она сунула зонтик мне в руку и поспешила вниз по лестнице, ведущей на станцию. Прежде чем я успела еще раз ее позвать, она исчезла.
Январь 1936
Сара лежала в отключке – лицо набок, завитые кудряшки распластаны по подушке, порезы на ногах в каламиновых примочках. Изо рта кислый запашок от вчерашнего последнего бокала. На прикроватной тумбочке пепельница с горой окурков и груда детективных романов и журналов «Вог» с загнутыми уголками. Там и сям валяющаяся на пыльном полу одежка, чулки, как сбросившие кожу змеи, растоптанная во время бегства блузка. Помада в тюбике растаяла. По кафельной плитке в углу, словно пушинка перед глазом, прошмыгнула ящерка.
Олив стояла в дверях, зажав в руке письмо из Слейдской школы изящных искусств. Пришедшее всего две недели назад, оно скорее напоминало носовой платок в жирных складках от постоянного употребления. Она подошла к материнской кровати и присела на краешек, чтобы еще раз перечитать, хотя знала его наизусть.
Мы рады предложить Вам курс для получения магистерской степени в области изящных искусств… преподавателей весьма впечатлили… богатое воображение и новизна… в русле скрупулезной, развивающейся традиции старой школы… надеемся на Ваш ответ в ближайшие две недели. Если же Ваши обстоятельства изменятся, просим нас проинформировать.
Может, если она прочтет письмо вслух, Сара ее услышит сквозь спертый воздух, и тогда все решится: Олив не отступит от данного самой себе слова и поедет учиться? Может, такую шоковую терапию лучше всего проводить, пока еще действует снотворное? Получив письмо, еще в Лондоне, Олив хотела кричать на всех углах: смотрите, что я сотворила! Ее предки ни о чем таком не догадывались, они даже не знали, что их дочь продолжает рисовать, не говоря уже о том, что она подала заявку на обучение. Но ее беда заключалась в скрытности, так ей было комфортнее создавать что-то свое. Она боялась, из суеверия, сломать эту традицию – и вот теперь она здесь, в деревеньке на юге Испании.
Глядя на спящую мать, она вспомнила, как показала отцу Сарин портрет, сделанный в школе на уроках рисования.
– О, Лив! – воскликнул он, и сердечко у нее заколотилось, и вся она затрепетала в ожидании. – Ты должна это подарить маме.
Вот и все, что он сказал. Ты должна это подарить маме.
Отец всегда говорил, что женщины, конечно, могут взять в руку кисточку и что-то нарисовать, вот только настоящих художников из них не получается. Олив толком не могла понять, а в чем, собственно, разница. Маленькой девочкой, играя где-нибудь в уголке его галереи, она не раз слышала, как Гарольд обсуждал эту тему со своими клиентами, мужчинами и женщинами, и последние, соглашаясь с ним, предпочитали вкладывать деньги в произведения молодых художников-мужчин, а не представительниц своего пола. Представление о том, что художником может быть мужчина, стало общим местом – временами Олив тоже в это верила. В свои девятнадцать лет она находилась в тени: упрямая, полная отваги фигурка, олицетворяющая собой любительщину в искусстве. Но ведь прямо сейчас, в Париже, работают Амрита Шер-Гил [23] и Мерет Оппенгейм [24] и Габриэль Мюнтер [25] ; она даже воочию видела их картины. Они, что же, не художники? Или разница между обычным живописцем и художником заключается просто в том, верят ли в тебя другие и в кого они вкладывают больше денег?
23
Амрита Шер-Гил (1913–1941) – индийская художница, картины которой сравнивают с полотнами Фриды Кало.
24
Мерет Оппенгейм (1913–1985) – немецко-швейцарская художница-сюрреалистка, снискавшая мировую известность.
25
Габриэль Мюнтер (1877–1962) – немецкая художница и график, представительница экспрессионизма.
Она не находила слов, чтобы объяснить родителям, почему она подала заявку, собрала портфолио, написала эссе о фигурах второго плана у Беллини. Несмотря на все разговоры о том, что женщинам не стать художниками, она все равно пошла этим путем. Сама не понимала, откуда в ней такой запал. Независимая жизнь была от нее в одном шаге, и вот, поди ж ты, сейчас она сидит в ногах у спящей матери.
Снова бросив взгляд на Сару, она подумала, не сходить ли ей за пастелями. Время от времени мать позволяла ей пройтись в своих мехах и жемчужном ожерелье, могла угостить ее эклерами в Коннауте, взять ее с собой послушать в музыкальном обществе какого-нибудь скрипача или умного поэта, притом своих друзей и к тому же в нее влюбленных, как с годами осознала Олив. Нынче никто не мог сказать, что Сара Шлосс выкинет в следующую минуту. От врачебной помощи она отказывалась, и пилюли зачастую на нее не действовали. Олив казалась себе то ли мутным пятном, то ли щепкой за материнским килем. Иногда она тайком рисовала Сару в таком виде, что, узнай та об этом, ей бы не поздоровилось.
Высокие окна были распахнуты настежь, и ветерок устроил занавескам небольшой танец. А настоящий предрассветный ветер разогнал все облака над горами за деревней Арасуэло, и зеленовато-голубое небо прочертили золотые и розовые полосы. Не выпуская из рук письма, Олив на цыпочках прокралась на балкон, где ее взору открылись пустые поля, простирающиеся до ребристых предгорий вдали, меченные кустарником и дикими маргаритками, там кружили коршуны, и кузнечики рыскали среди ботвы, где когда-то зрели дыни, и волы распахивали землю под будущий посев.
В саду прыгали рассеянные кролики, а на дальних холмах паслись козлы, и колокольчики на их шеях позвякивали атонально и неритмично, что действовало успокаивающе, ибо в этом не было ничего продуманного, на публику. Раздался выстрел из охотничьего ружья, и пернатые хаотично взмыли в андалусийские барочные предутренние небеса. Сара даже не пошевелилась, зато кролики, поднаторевшие в прятках, разбежались, оставив земную поверхность девственно чистой. Олив закрыла окна, и занавески бессильно повисли. Ее мать, вероятно, рассчитывала обрести здесь столь желанный покой – но очень уж тревожно звонил монастырский колокол, да и о волках в горной чаще не стоило забывать. Тишину нарушало бессмысленное тявканье пса в сарае. Странно, но с момента их приезда сам дом и окружающий его ландшафт давали Олив энергетическую подпитку, непривычную и более чем неожиданную. Обнаружив во флигеле на задворках сада старую деревянную филенку, она украдкой пронесла ее на чердак, словно какую-то контрабанду. Если что, на ней можно рисовать, но пока филенка лежала без дела.
В спальню вошел отец и здоровенным башмаком отшвырнул под кровать валявшийся на полу «Вог». Олив спешно сунула письмо в карман пижамы и развернулась к нему лицом.
– Сколько? – поинтересовался он, показывая пальцем на простертую фигуру жены.
– Не знаю, – ответила Олив. – Пожалуй, больше обычного.
– Sheisse! [26] – Гарольд ругался по-немецки только в моменты сильного стресса либо абсолютной свободы. Он склонился над Сарой и с нежностью убрал прядку с ее лица. Это был жест из лучших времен, и Олив он только покоробил.
26
Дерьмо! (нем.)