Музей невинности
Шрифт:
После похорон прижавшиеся друг другу от холода родственники долго не расходились, но я взял такси и поехал в «Дом милосердия». Запах квартиры успокоил меня. Я лег в нашу кровать, взяв с собой ручку и чашку Фюсун, из которой она пила чай и которую я не мыл с тех пор, как она исчезла, — две вещи, утешавшие и успокаивавшие меня лучше других. Поводил ими по коже и вскоре окончательно успокоился.
Если меня спросят, от чего я страдал в тот день — от того ли, что Фюсун не пришла, или от того, что умер мой отец, отвечу так: боль — всегда одно целое. Страдания по любимому человеку обычно захватывают сердцевину нашего существа; любовь ловит нас там, где мы слабее всего и, крепко прирастая ко всем нашим прочим горестям и
К сожалению, я никогда не поступал сообразно тому, что понял, сидя в такси в день похорон отца. Страдания, принесенные любовью, с одной стороны, в каком-то смысле учили меня и делали более зрелым, но, с другой стороны, захватив целиком мой разум, оставляли мало возможностей для умения рассуждать, дарованного зрелостью. Любой безнадежно влюбленный знает, что ведет себя неправильно, но продолжает делать то же самое, хотя и сознает, сколь плачевным будет финал, и с течением времени все яснее видит, как неверно он поступает. Интересная деталь, на которую человеку в этом состоянии не свойственно обращать внимание: наш разум не смолкает ни на мгновение, и даже если он и не противостоит нашей страсти, в самые горькие минуты честно и безжалостно нашептывает нам, что результат окажется один — наши страдания и боль станут нестерпимыми. Все девять месяцев с того момента, как я потерял Фюсун, мой разум шептал это с каждым днем все настойчивее и настойчивее, но он же подарил надежду, что однажды, когда ему удастся завладеть мной, я избавлюсь от боли. Однако, поскольку любовь с надеждой (пусть даже на излечение от своего недуга) давали мне силу жить с болью, это приводило лишь к тому, что страдания мои не кончались.
Лежа в нашей кровати в «Доме милосердия» и чувствуя, как, благодаря вещам Фюсун, боль постепенно стихает (горечь утраты отца объединилась во мне с горечью утраты возлюбленной, и вместе они заставили меня страдать от одиночества и мечтать быть любимым), я одновременно гадал, почему Фюсун и её семьи не было на похоронах. Вряд ли тетя Несибе и её муж, всегда ценившие отношения с матерью и нашей семьей, не пришли из-за меня. Это означало только одно: Фюсун с родителями всегда будет скрываться от меня и, вероятно, я не увижу её больше никогда. Поверить в такое я не мог и проникся новой надеждой опять повстречаться с Фюсун.
48 Главное в жизни — быть счастливым
— Значит, в недостачах компании ты обвиняешь Кенана? — как-то вечером тихо спросил меня Осман. Он теперь нередко приходил навестить мать — иногда с Беррин и детьми, а часто — один, и мы садились за стол втроем.
— Откуда ты об этом узнал?
— Я же все знаю, — ответил Осман. Мать была в другой комнате, и он взглядом указал туда, чтобы я говорил тише: — В обществе ты себя уже опозорил, так хотя бы перед нашими сотрудниками не позорься, — сказал он резко (между тем, слово «общество» брат всегда не любил) и добавил: — Ты виноват в том, что мы потеряли договор на поставку простыней.
— Что происходит? О чем вы говорите? — мать, входя в комнату, почувствовала неладное. — Не ссорьтесь!
— А мы не ссоримся, мама! — улыбнулся Осман. — Я говорю, хорошо, что Кемаль вернулся домой, правда?
— Верно, сынок, очень хорошо. Кто бы что ни говорил, главное в жизни — быть счастливым. Ваш покойный отец тоже так считал. В этом городе много хороших девушек. Мы тебе найдем самую красивую,
— При одном условии! — ответил я, почти повторяя слова Фюсун девятимесячной давности. — Отцовская машина и Четин достанутся мне.
— Ладно, — согласился Осман. — Если Четин не против, я не буду возражать. Но только ты не трогай Кенана, и в новое дело не лезь, и про других дурного не говори.
— Не вздумайте ссориться на людях! — вмешалась мать.
Расставшись с Сибель, я отдалился от Нурджихан и волей-неволей стал реже видеть безумно влюбленного в неё Мехмеда. С Заимом я тоже теперь виделся изредка, поскольку он теперь каждый день проводил с ними. Так что я постепенно отдалился от всей компании.
Несколько раз выбирался куда-то с приятелями вроде Хильми и Тайфуна, кто был женат, помолвлен или обручен, но по-прежнему испытывал потребность в темной стороне ночной жизни. Им были хорошо знакомы дорогие стамбульские дома свиданий и гостиницы, в вестибюлях которых часами просиживали в ожидании клиентов относительно образованные и благовоспитанные девицы (их в насмешку называли «студентками»); они брали туда и меня не из желания покутить, а скорей, чтобы излечить от недуга. Но любовь к Фюсун больше не скрывалась в темном углу моей души, она выбралась на свободу и открыто завладела мной. Встречи с друзьями немного отвлекали меня, однако не настолько, чтобы заставить полностью забыть обо всем. Теперь по вечерам я обычно сидел дома, с матерью и стаканом ракы в руке, перед телевизором, смотрел единственный канал, все передачи подряд.
Мать, как отец при жизни, безжалостно критиковала все, что показывали, и каждый вечер хотя бы раз говорила мне не пить много. Через некоторое время она начинала дремать в кресле, что обычно происходило и при отце. Тогда мы с Фатьмой-ханым принимались шепотом обсуждать передачи. У неё в комнате не было своего телевизора, в отличие от слуг в богатых европейских семьях, насколько мы могли судить по фильмам. Однако, с тех пор как четыре года назад в стране появилось телевидение и в дом был куплен телевизор, Фатьма-ханым каждый вечер, ненадолго, садилась в самый дальний угол гостиной, на табуретку, которая так и осталась потом «ее стулом», и смотрела издалека передачи, теребя узел платка во время особенно волнующих сцен, а иногда даже принимала участие в нашем разговоре. Так как после смерти отца обязанность слушать бесконечные монологи матери и отвечать на её вопросы досталась Фатьме-ханым, голос её теперь слышался гораздо чаще.
Однажды вечером, когда мать уснула в кресле, мы смотрели трансляцию фигурного катания. Длинноногие норвежские и русские красавицы выписывали на льду фигуры, но мы, как и вся Турция, ровным счетом ничего не смыслили в правилах. Потом обсудили с Фатьмой, каково теперь матери; погоду; политические убийства; саму политику — сущую гадость; её сына, который, проработав у моего отца, переехал в Германию, в Дуйсбург, и открыл там турецкую закусочную; и то, что жизнь прекрасна. Вдруг она сказала:
— Ну что, Железный Коготь, ты молодец! Носки у тебя теперь никогда не дырявятся. Я тут на днях посмотрела, ты научился аккуратно ногти на ногах подстригать. Так что у меня в честь этого есть для тебя подарок.
— Ножницы?
— Нет, ножниц, хвала Аллаху, у тебя уже две штуки. И еще одни от отца остались, так что три. Кое-что другое.
— Что?
— Иди-ка сюда, — позвала она меня в другую комнату.
По её загадочному виду и тому, как она говорила, я почувствовал: у неё для меня приготовлен сюприз. Она вошла в свою маленькую комнату и что-то взяла там, потом вышла ко мне, зажгла яркий свет, улыбнулась и разжала передо мной ладонь, будто перед маленьким ребенком.