Музей Совести
Шрифт:
Последние слова моя соседка произнесла очень быстро и встала со своего сиденья: за окном мелькнула табличка «Киновеевское кладбище». Наша остановка.
Ноги сами вынесли меня из автобуса. Голову накрыло воздушным мешком, закупорив уши. Плечи опустились, придавленные горем. От Антоши Глебова остались только глаза, сам же он словно растворился в сыром прохладном воздухе, не в силах пережить навалившееся несчастье.
Смутно помню, как прощался с бабушкой. Не с ней, её мне даже не показали. С воспоминанием о ней. Я видел только грубо сколоченный ящик, в котором
Злое время.
Бессердечные люди.
Жестокий мир.
В голове стоял густой туман, прерываемый время от времени всполохами услышанных от Юлии Марковны слов:
на полу в луже крови…
приехала пообедать…
не запомнил…
кухонным ножом…
комнаты опечатаны…
переезжаем…
Рашид исчез....
твоя директриса…
Слова повторялись, наталкивались одно на другое и кружились в беспрестанном хороводе. Как только мой мозг натыкался на последнее слово – «директриса», через тело проходила стрела электрического тока, выталкивающая меня в реальность, куда мне совсем не хотелось возвращаться из моего туманного пребывания. Меня кружило, крутило и переворачивало, как на качелях.
Окончательно очнулся я от громкого звука, раздавшегося из могильной ямы, разинувшей свою чёрную пасть. Комок сырой смёрзшейся земли громко стукнулся о крышку неотёсанного гроба. Рядом с могилой стояли только мы с Юлией Марковной. Она-то и кинула по христианскому обычаю землю на крышку гроба.
В двух метрах от нас облокотились на металлическую оградку соседнего захоронения двое неопрятно одетых и небритых мужчин. Они смотрели на нас и курили папиросы. Рядом с ними лежали две грязные лопаты. Они ждали, когда мы уйдём, чтобы закончить работу. Закопать, закидать землёй остатки родного мне человека. Закрыть последнюю страницу жизни Алины Михайловны Глебовой, 1926 года рождения. Самой замечательной бабушки на свете…
И в эту самую секунду я впервые не поверил её словам о том, что жизнь очень проста. Отрезвел оттого, что перестал понимать окружающее. Жизнь для меня в этот момент показалась неподъёмной, как земной шар. Страшной, как вселенский ужас. Несправедливой, как все мои несчастья. И – конченой. Глядя в чёрную дыру вечности, куда леденящими душу секундами уходил от меня последний родной мне человек, я захотел тоже умереть.
Вместе с моей бабушкой.
Любимой.
Единственной.
Моей умершей Вселенной.
Захотел лечь рядом с ней.
Потесниться, прижаться.
Забыть обо всём на свете.
И только чувствовать её любовь и заботу.
Ласку и внимание.
То, что она мертва, не мешало мне думать о ней, как о живой, и стремиться к ней.
Мне казалось, что мои мозги опухли от лихорадочных мыслей. Они бестолково метались внутри моей нагревающейся от напряжения головы, не находя ни подтверждения, ни отрицания. Я разрывался между двумя полюсами, двумя мирами, между жизнью и смертью.
Не сошёл ли я с ума, думая о смерти? Думая о мёртвой, как о живой? Но ведь бабушка действительно мертва. Ушла, оставив меня в одиночестве. Другой такой у меня больше нет и никогда не будет. Никогда. Зачем же тогда жить? Её, мою жизнь, отнял у меня кто-то другой, кого я не знаю. Унёс с собой, оставив меня, беспомощного, стоять на распутье. Меня, несамостоятельного подростка, не знакомого с взрослой жизнью…
Меня бросало то в жар, то в холод, пока я, глядя на разинувшую беззубый чёрный рот могилу, не решил – жить. Страх жизни пересилил страх смерти. Желание жить потянулось вверх тонким вялым ростком и уткнулось в первую трезвую мысль: если уж не умереть, то неужели нельзя хоть что-то отвоевать у жизни? И я проснулся. Проснулся для жизни и борьбы.
– Можно я посмотрю ещё раз на наш дом? – поднял я мокрые от слёз глаза на Юлию Марковну. Голоса у меня почти не было – он растворился в моём несчастье. – Раз в квартиру нельзя, но на дом-то посмотреть можно? В последний раз. Пожалуйста!
Женщина колебалась несколько бесконечно долгих секунд. Сверху с ветром легла на лицо микроскопическая влага, больше похожая на колючие иголки льда, чем на дождь. Моё сердце приостановило свой бег, ожидая решения дальнейшей жизни. Дыхание замерло. Тело напряглось.
– Ну-у-у, хорошо. Мы проедем к нашему дому. Но совсем ненадолго. Ты посмотришь на него, и потом я сразу же отвезу тебя назад. Я подписала бумагу и взяла за тебя ответственность, но мне тебя так жаль, Антон… Мы съездим, в виде исключения… Тебе же надо успеть к ужину. Так сказала твоя директриса.
В голосе говорившей слышалась жалость и какая-то виноватость.
Но не любовь.
Не участие.
Не сопереживание.
Она уже успела завернуться в кокон собственных несчастий.
Подъезжая всё ближе к дому, бывшему ещё две недели назад моим, я всё больше утверждался в мысли как-то увильнуть и не возвращаться в ненавистный детдом.
В его обшарпанные и грязные стены.
К полуголодному существованию.
К грубым отношениям.
К обделённым и забитым сверстникам.
Я не хотел обрастать, как они, коконом ненависти. Мне до ломоты в коленях хотелось убежать.
Сейчас, сию же секунду.
Иметь если не любовь, то хотя бы немного свободы.
Свободы от насилия и ограничений.
Чувства рвались наружу, и мне с трудом удавалось их сдерживать.
Автобус остановился там, где всегда. На остановке, известной мне своим чуть покосившимся столбом с табличкой «Невский Проспект». Знакомый серо-розовый дом, задвинутый в глубину двора, печально глядел на меня своими немытыми стёклами, как будто раздумывая: а не втянуть ли меня обратно. Меня, вытолкнутого отсюда всего несколько дней назад чьей-то чужой, злой волей. Меня, отвергнутого, несчастного, раздавленного. Даже он, старый бесчувственный каменный дом, проникся жалостью к моей судьбе. Захотел помочь и утешить.