Музей заброшенных секретов
Шрифт:
— Потому что мы идем в коммунизм семимильными шагами, а скот за нами не успевает. Вот так и с нашими художниками, которые добились международного признания, — страна за нами не успевает…
— И не только с художниками, — отсмеявшись, соглашается журналистка. — То же самое с учеными, которых покупают на Западе, а дома их открытия академию нисколько не интересуют, и с интеллектуалами, которые разбрелись по зарубежным грантам, потому что здесь, в Украине, им разве что Бог подаст… Из страны просто вымываются мозги, боюсь, если так будет продолжаться и дальше, лет через десять-пятнадцать мы все здесь будем бегать на четвереньках… Но ведь мы с тобой оптимистки, Влада, не так ли? (Блондинка иронично щурится, будто прицеливается в ожидании следующей реплики, которая и определит, быть ей оптимисткой или нет, причем на ее висках при этом ясно прочерчиваются резкие стрелки морщинок, и лицо вдруг обретает ту пронзительную пластическую завершенность, которую — в эту минуту это видно — оно должно обрести лишь спустя несколько лет, — завершенность зримо проявившегося характера, которой некоторые женщины в зрелые годы поражают куда эффектнее, чем юной красотой, еще два-три года — и блондинка, если, конечно, к тому времени останется блондинкой, полностью догонит свой внутренний образ и будет безупречно, артистически красива.) И даже если сегодня твое признание на Западе, — обстоятельно и неторопливо продолжает брюнетка, — дома, в Украине, не вызывает никакой реакции, кроме разве что зависти коллег, все равно объективно (это
— Ну, идея вообще-то из нашего детства — помнишь, в детсадовском еще возрасте, в шестидесятые, в семидесятые, была такая девчачья игра — все девочки делали «секреты»?
— А как же, еще бы не помнить! — радуется брюнетка. — Причем, что интересно — кажется, только девочки?
— Да, мальчиков в игру не принимали, даже тех, кто дружил с девочками, это я точно помню (блондинка неторопливо убирает с лица свесившуюся прядь волос, словно одним жестом отводит с глаз долой тридцать лет сразу) — у меня тоже был такой приятель, с которым мы даже в куклы вместе играли, я за маму, он за папу, но к «секретам» и он не допускался…
— Извини, что перебиваю, — а ты вообще в детстве с мальчиками больше играла или все-таки с девочками? Есть мнение, что социально успешные женщины — это всегда продукт, что называется, мужского воспитания, те, кого обучали на мальчишеский лад…
— Н-не знаю… Не думаю… Да нет, играла-то я с девочками, все в старых добрых традициях, куклы, их «одежки», я всему двору кукол обшивала, ужасно мне это нравилось… Я думаю, здесь другой момент важнее (она решительно вскидывает подбородок, ее глаза ярко, как у кошки, вспыхивают и даже меняют свой цвет: еще минуту назад, при рассеянно блуждающем взгляде, они были младенчески размыто-серыми, сейчас же будто загорелись сине-стальным накалом во всю скорость разогнавшейся мысли, оператор должен быть в восторге: нечасто встречаются такие «говорящие» лица, где, как на чистой озерной глади, мерцают отблески всех подводных движений) — знаешь, что и правда повлияло? А то, что папина дочка! В детстве ключевой фигурой был для меня отец — именно он учил меня рисовать, потом в художку каждое утро на занятия отвозил, его авторитет очень долго был непререкаем. Если честно, я до сих пор считаю его очень недооцененным художником, у него есть безумно интересные работы, особенно нон-фигуративы, только ты ведь знаешь, какая была в совдеповские времена официальная установка насчет абстрактного искусства… Вообще, это ужасно интересно, если вдуматься, — ты, наверное, права, ну насчет женской успешности, — все женщины, которых я знаю — те, кто чего-то добился, — все они папины дочки, и ты ведь тоже, правда, Дар? (Брюнетка молча кивает.) Ведь это даже в фольклоре нашло отражение: во всех сказках всегда бабкина, то бишь мамина, дочка остается в проигрыше, а дедова, папина, доча привозит домой полный сундук всякого добра — будто бы потому, что такая труженица, а бабкина ленивица, но, может быть, бабкина дочка просто не обучена — как мы сказали бы сегодня, социально адаптированному поведению? Не соображает, как вести себя с чужими, как показать себя «хорошей девочкой» и, понравившись, добиться своего, а прямо с бухты-барахты вываливает незнакомой волшебнице («Змеиной царице», — подсказывает развеселившаяся журналистка), ну да, змеиной царице все как есть свои намерения, как родной маме, — вроде такая вот домашняя дикарка, да?.. То есть, судя по всему, предыдущие поколения женщин, включая наших мам, просто не умели привить дочкам никаких навыков выживания за стенами родного дома — для такой высшей математики без мужчины уже было не обойтись… (Забывшись, художница начинает сосредоточенно грызть ногти, но спохватывается; рука у нее, вопреки ее миниатюрному телосложению, неожиданно крупная и сильная, с широкой ладонью, ногти без маникюра — очень выразительная, честная рука мастерового человека, при монтаже эти кадры будут удалены.)
— И если учесть, — спешит интервьюерша подхватить на ходу упущенную мысль и наматывает ее дальше на клубок в нужном направлении, — что именно девяностые годы едва ли не впервые дали нам массовое поколение одиноких матерей — женщин, переставших бояться (она снова округляет рот и напирает голосом на это слово, словно на запертую дверь телом) самостоятельно воспитывать детей, — то как, по-твоему, что ждет в будущем уже наших дочерей? Сумеешь ли ты теперь обеспечить своей Катрусе надлежащий уровень социальной адаптации? Настолько (профессиональная блиц-улыбка, придержанная кончиками губ, предназначена взять в снисходительные кавычки следующую фразу), чтобы она во взрослой жизни ни перед какой змеиной царицей не растерялась?
— Полагаю, да, — подумав, твердо и без улыбки отвечает художница: видно, что именно этот вопрос и маячил перед ней на протяжении всего ее предшествовавшего монолога. — Я очень на это надеюсь.
— Возвращаясь к «секретам» — она у тебя их делает, как ты в детстве?
— Какие там «секреты»! — машет рукой художница и смеется, на сей раз с горделивым смущением человека, потесненного на временной дистанции собственными детьми. — В компьютерные игры они сейчас играют, эти дети! И вообще, знаешь, по моим наблюдениям, их очень сильно забивает перебор визуальной информации, такой вроде цветовой шум вокруг них все время стоит… Сравни, в каком сером мире росли мы («О-о-о-о!» — стонет журналистка ворвавшимся из-за кадра саундтреком…), какой зверский голод на цвета мы испытывали с детства — вспомни, что мы коллекционировали азартнее всего? Фантики, разноцветные обертки от конфет, — чем ярче, тем реже они встречались!
— И дороже ценились, — вставляет интервьюерша, в ее голосе прорезаются суровые нотки профессиональной компетентности. — Я помню, как завидовала соседской девочке, которой отец привозил конфеты из загранкомандировок, — у нее была самая шикарная коллекция фантиков во всем квартале, аж глаза разбегались!
— Во-во, и у меня похожие воспоминания сохранились… А теперь вспомни-ка — из чего состоял «секрет»? Выкапывалась в земле ямка, выстилалась, чтобы блестело, фольгой от шоколадки — такой фон, блестящий и с углубленной перспективой, это вообще-то принцип лубочной иконы, поздней, уже мануфактурной, начиная примерно с конца девятнадцатого века, — в селах такие до сих пор можно встретить…
— Никогда об этом не думала! — вскидывается журналистка всполошенной рыбкой. — Хотя, в принципе, ничего удивительного, детские игры всегда несут в себе рудименты умершей взрослой культуры… А кто-нибудь из наших искусствоведов об этом писал, или это твое собственное наблюдение?
— Да полно тебе, Дарина, у нас полная история украинской иконы до сих пор не написана, а ты хочешь, чтобы кто-то занимался детскими играми! Но подожди, этим сходство не исчерпывается. На таком блестящем, серебряном или золотом фоне выкладывалась,
— Я помню, — вклинивается все-таки интервьюерша, в ее мечтательном голосе звучат элегические альтовые модуляции, — сколько драм вокруг этого разыгрывалось — ой-ой-ой! (Она изумленно качает головой, как будто только сейчас оценила масштаб когда-то давно пережитой катастрофы, в которой ей чудом посчастливилось уцелеть.) «Галька Дарке наш секрет показала!» — и уже ходят по три дня и дуются, друг с другом не разговаривают, жуткое предательство…
— А все эти страсти, — подхватывает художница тоже с умиленным блеском в глазах, — когда кто-то передвинул камешек-пометку! И ходит малышня дико озабоченная, вымеряет шаги и вычисляет, не подбирался ли и вправду к их «секрету» какой-нибудь злоумышленник…
— А если, не дай бог, кто-то все-таки раскапывал — у-у-у, тут уж просто детективная история, куда там российским сериалам!..
Обе смеются, влажным женским смехом, грудным и взволнованным, словно позабыв, зачем они здесь, перед камерой, — две взрослые дамы, в полном цвету, великолепно ухоженные, в бутиковских прикидах и импортированном со средиземноморских курортов загаре, — топики от «Morgan» и «Laura Ashley», шелковые шарфы и юбки от «Versace» и «Armani» (при этом ничего нарочито показного, упаси Господи, ни единого намека на нуворишский conspicuous consumption, на крикливое оперение элитных шлюх а-ля московский «Cosmopolitan» и его отечественные клоны — одно только удобство, удобство и кажущаяся простота: сдержанно-дорогой стиль работающих женщин, которые знают себе цену и вывешивать ее впереди товара им ни к чему…), — с моментально помолодевшими, просветлевшими лицами, в то же время каждая с той застывшей во взгляде сияющей недоговоренностью, обращенностью в-себя-и-в-свое, которую женщины умеют сохранять даже в минуты полного душевного синхрона, сейчас они напоминают отчасти молодых мам, любующихся своими чадами, — так, словно вглядываются из дали лет не в свое собственное, а в их детство, — а отчасти, и даже более того, — двух странным образом лишенных возраста подружек, объединенных только что созданным «секретом» для двоих, ритуалом тайного девичьего посестринства — посвящения не просто в подруги, но — в сестры, мальчики сюда не допускаются, и поэтому присутствующие при этой сцене «мальчики» — режиссер и оператор — тут же испытывают подозрительно единодушную потребность перекурить, поменять кассету, сбить температуру разговора и как-то напомнить о своем существовании — словом, вернуть мир к порядку, как это можно сделать в домашних условиях, когда, например, супруга слишком увлеченно щебечет по телефону с подружкой, — показав жестами, что не только ей здесь нужен телефон, или, в крайнем случае, разбив на кухне тарелку. Так что — пауза, девочки, пауза. После паузы — когда их неуместное лирическое воодушевление, деваться некуда, обескураженно иссякает — журналистка, как осаженный на скаку и возвращенный на дистанцию рысак, восстанавливает форму — и резко меняет тон на подобающий, деловой, стремглав наверстывая потерянный темп бешеным натиском эрудиции, — точно отличница, заподозренная в том, что недоучила урок, и полная решимости тут же доказать учителю (пусть и не видимому в кадре) свою безупречность: — Владислава, твой рассказ заставил меня по-новому взглянуть на европейскую оценку твоих «секретов», — ведь до Швейцарии, не мешает напомнить нашим зрителям, этот цикл выставлялся в Германии, в мюнхенском Deutsche Museum, и в частной галерее в Копенгагене, я потом еще об этом отдельно скажу… Я читала некоторые отзывы в немецкоязычной прессе, в «Suddeutsche Zeitung», в «Neue Zurcher Zeitung», и меня удивило, что тамошние рецензенты считают чуть не главнейшей твоей заслугой — новаторское использование, по их словам, «византийской иконописной техники». Я, конечно, не профессиональный искусствовед, но лично для меня любое новаторское использование иконописной техники заканчивается тридцатыми годами, то есть уничтожением Бойчука и его школы, а тебя все-таки трудно классифицировать как «постбойчукистку»… Может, по генеалогии ты ближе всего к Дюбюффе, с которым тебя, правда, тоже сравнивали, хотя твои коллажи на золотом и серебряном фоне, по-моему, интереснее, чем его («Спасибо», — с профессионально отмеренной дозой скепсиса усмехается художница), — или к совсем уж малоизвестному у нас Ласло Мохой-Надю, американцу, который впервые использовал прием наслоения поверхностей, придающий картине третье измерение — в глубину… (Спохватившись, что слишком долго говорит, либо попросту исчерпав свой отличнический пыл, — почувствовав, что достаточно уже себя проявила, — она дарит художнице извиняющуюся, не профессиональную, а вполне искреннюю, почти детскую улыбку, своеобразную бессловесную просьбу о понимании, однако та явно не въезжает в эти тонкости: она следит за мыслью и ждет вопроса.) То есть мне показалось, что западные рецензенты просто не знают, в какой контекст тебя вписать, — украинским они не владеют, ближайший им известный — это русский, отсюда и вся эта «Византия»… Но, может быть, со стороны им действительно виднее то, чего мы не видим изнутри, — именно это загадочное родство детского «секрета» с мануфактурной иконой?
— А оно не такое уж и загадочное, это родство. — Художница снова подается вперед, задиристо приподнимая непреклонный точеный подбородок, будто сжатый кулачок. — У меня, Дарина, есть самые серьезные подозрения, что эта игра изначально, когда только появилась, имитировала не что иное, как закапывание в землю икон (интервьюерша, охнув, разевает свой сексуально-багровый ротик, да так и замирает.) Правда-правда. Начало тридцатых. Есть одна вещь, которую мы, говоря о коллективизации, забываем: продотряды ведь выметали из хат не только запасы продуктов или ценное имущество — кожухи, полотно из сундуков, и что там еще… Безусловным преступлением считались иконы на стенах — их либо уничтожали на месте, либо — которые поценнее — забирали: золотые ризы сдирали, а доски сжигали. Так что предусмотрительные хозяева просто закапывали свои иконы в потайном месте, и это должно было быть вполне массовым явлением — вот отсюда и «секрет».