Музей заброшенных секретов
Шрифт:
Ей так сказал и, глухо всплескивает мысль, — это еще не ее воля, она еще битком набита тем, что впихано в нее взрослыми, и это ей папа сказал, папа за нее решил — что ни к чему ребенку в биографии какая-то там без вести пропавшая еврейская бабушка. Или дедушка, или кто там у них пробегал, такой библейски-волоокий. И папу, в принципе, можно понять — стоит только представить, какой густой смрад антисемитизма стоял в тех стенах на Владимирской: это была атмосфера, вылепившая его, и такая же должна была быть и в доме, где он рос, — «деда» Бухалова, раз он после войны был капитаном, никак прислали из-под Самары аккурат на волне чистки «органов» от еврейского элемента, и с тех пор вплоть до 1991-го разнарядка не менялась, так что и Ника не могла не вдохнуть этого запашка. Наверное, поэтому возможные родственники в Израиле ее ничем и не прельщают: не капитал. Другое дело — экзотический львовский бэкграунд: пока что это только декор, пудра с блестками, прибавляющая ей шарма в компаниях, а вот немного погодя, если музыкальная карьера пойдет на лад, можно будет и более эффективно пустить в ход исчезнувших в недрах ГУЛАГа польско-еврейских предков, и даже лучше, что неизвестных, — можно будет приписать
Глупо, но я словно обижена на Нику за тех ее кровных деда-бабу — за то, что она ими до сих пор не заинтересовалась, не заставила папу развязать парочку-другую присыпанных пылью архивных мешков… Глупо, она же еще маленькая — ее жизнь еще отцентрирована на себя, она еще даже с телом своим не вполне сжилась, не вышла из фазы лепки себя по готовым кинотелеобразцам — она еще не знает, что у нее отобрано, не чувствует пустоты на месте ампутированного органа… И мне неловко от ее признаний так, словно она машет передо мной криво сросшейся голой культей — в полном неведении, что это не рука.
— А вам папа когда рассказал? Вы знали?..
Мы уже вышли на площадь перед памятником, и Ника опускает глаза, сосредоточившись на квадратах плит под ногами, — будто примеривается вот-вот запрыгать по ним в «классики».
— Мне не папа рассказал, а мама… Бабушка… Папа уже позднее… Уже когда бабушка Дуня умерла…
Снова она пытается уклониться, вопрос ей неприятен — и, приноравливаясь к ней, выскальзывающей, я невольно и сама меняю шаг, тоже стараясь не вставать на щелки между плитами, что ведут к воротам Софии: «не наступать» — так это называлось в «классиках», — невероятно, как молниеносно тело вспоминает эти давно схороненные в нем детские навыки: когда, возвращаясь из школы с ранцем за плечами, перескакиваешь с квадрата на квадрат, чтоб «не наступить», а плиты широкие, приходится сначала делать один широкий шаг, а затем трусцой два маленьких, раз-два-три, раз-два-три, — и внезапно Никина молодость, со всем ее нерастраченным запасом сил, накрывает меня обжигающей, яблочно-свежей волной, аж дух перехватывает от ее близко пышущего бессмертного девичества, от ее кипящей готовности в момент взорваться смехом, прыжками, озорством, игрой, вот для чего люди рожают детей, некстати проносится в голове: с ними все это проживается еще раз, и ничем этого не заменить! — это на сколько же я старше ее, лет на девятнадцать-двадцать?.. Если бы мы с Сергеем в свое время не предохранялись, у меня бы тоже могла уже быть такая девочка — или мальчишка — нет, лучше все-таки девочка…
И, вместо того чтобы добивать Нику по темечку (склоненному, словно специально подставленному, аж видно в волосах бороздку пробора, беловатую, как сырая внутренность каштана…), — допытываться, действительно ли она чувствует себя Бухаловской внучкой, и неужели никогда не хотелось узнать, какая должна была быть у них с отцом настоящая фамилия, — я, неожиданно для себя самой с жадным, зоологическим каким-то интересом, спрашиваю:
— А маме вашей сколько лет?
— Пятьдесят два, — поднимает голову Ника.
Тринадцать лет разницы между мной и ее мамой, не так уж и много…
— Вы у родителей одна?
Да, она одна. Можно было и не спрашивать. С каждой минутой я чувствую себя все больше с ней связанной — так, как бывает со взятым на руки уличным котенком: чем дольше его держишь, тем труднее потом отпустить назад в городские дебри. Почему же я не решаюсь спросить, в курсе ли Ника, что мы с ее папой давно знакомы, — что о моем существовании он знал, когда Ники еще не было на свете?
Я же тоже «выставлялась» перед ее папой. Тоже играла свой показательный концерт: вот, мол, я, та самая девочка, о которой ты когда-то читал в личном деле Гощинской Ольги Фёдоровны, в графе «дети», — дочка, с ударением на первом слоге, нет, тогда еще, наверное, было по-русски, «дочь»:
Дарья, 1965 г. рожд., — это я, смотри (поворот головы), теперь уже взрослая, известная журналистка, пришла предложить тебе сотрудничество в моем фильме… Так хвалишься перед врачом, который когда-то вылечил тебе сломанную ногу: смотрите, как я танцую, доктор! — перед школьным учителем, который еще в восьмом классе советовал тебе поступать на кинофак, перед каждым, кому за что-то признателен, зная, что ему будет приятен твой «табель с пятерками», потому что в этом есть и его заслуга, он тоже к этому причастен… Причастен, да. Если бы не добрая воля Никиного папы, моя жизнь сложилась бы куда более криво. Но чего ради ему, всю жизнь прожившему под чужой фамилией и единственную дочь под ней вырастившему, должны быть приятными мои архивные раскопки?..
Нельзя требовать от людей невозможного, пани Дарина. Или, как говорит Адин папа, — не хвались печью в нетопленой хате… И почему он, тот, кто до сих пор зовется — Павел Иванович Бухалов, — должен помогать мне разыскивать мою, э-э, родственницу, когда он и своих-то родных родителей не разыскал?
И — какое у меня есть право его судить?
Ника уже снова, едва выскользнув
— Пани Дарина!
Таращусь на нее: что такое?
— Вы придете на мое выступление?
Не так уж она и отцентрирована на себя, эта девочка. Не такая она и нечуткая…
— Приду.
Это звучит неожиданно торжественно, как в сиропной мелодраме.
И я понимаю, что действительно — приду.
— А почему, — спрашивает Адриан, — Ольга Федоровна не захотела прийти?
В антракте открыли парадные двери — те, что ведут на Майдан Незалежности, — на крыльцо с колоннами, и жиденькая толпа — скорее корпоративная, чем концертная: состоящая преимущественно из «своих», из наряженных, как на свадьбу, родственников и друзей, которые то и дело останавливают друг друга приветственными возбужденными возгласами, — двумя рукавами вытекает на улицу, на перекур. Дарина с Адрианом тоже движутся вместе со всеми, она держит его под руку так, словно боится оказаться одна в этом скоплении чужих.
— Не знаю, — отвечает, рассеянно поглядывая по сторонам. — Сказала — не пойду, и всё. Очень решительно, я даже не ожидала от нее…
Дарине это представлялось как семейный вечер: маме, думала она, будет приятно сходить с ней и Адрианом на академический концерт, пусть и студенческий, — с дядей Володей ей нечасто выпадает такой случай, он из тех, кто в филармонии всегда кашляет в местах наитончайшего пианиссимо, а после похода в оперу рассказывает, как в ложе воняло носками (в нашей опере и правда ими воняет!), — а кроме того, и даже прежде всего, — на концерте будет Бухалов, чье присутствие, думала Дарина, должно было привлечь маму уж вовсе неотразимо, больше, чем Равель, Лятошинский, Бриттен и Губайдулина, вместе взятые: ей казалось, что маме должно быть так же интересно встретиться с Бухаловым лицом к лицу после всех этих лет, как ей самой, Дарине, — увидеть эту сцену со стороны: сценарий, завершенный самой жизнью, только камеры и не хватает (вместо камеры будет она — дочь, свидетель и соучастница). Ей заранее нравился этот сюжет, она уже прикидывала, какое платье маме посоветовать: несмотря на полноту, так вульгарно деформировавшую ее когда-то стройную фигурку, мама еще может выглядеть очень даже неплохо, если ее надлежащим образом упаковать. То, что Ольга Федоровна запротестовала сразу же, лишь только услышала имя Бухалова, — не пойду, не хочу, и всё, — отказалась сниматься в этом фильме, с горечью самоиронии думает Дарина, — каким-то образом, в глазах дочери, больше объединило ее с Бухаловым, чем если бы эти двое стояли сейчас рядышком в фойе, мило переговариваясь. По сути, они оба дали ей отлуп. Оба отказались заглянуть, по ее требованию, в прошлое.
— А тот парень, который Листа играл, мне понравился, — замечает Адриан, когда они, найдя место под колонной, принимаются трудолюбиво выпускать дым.
— Листа? А, тот…
— Видно было, что он от этого кайфует, — объясняет Адриан. — А то они все такие напряженные, как на военном параде, эти дети. А этот нет, этот с живчиком… Паа… ба-ба-бам… Паа…ба-ба-бам, — гнусаво-жалобно заводит он на мотив из «Годы странствий», закатив глаза, и Дарина невольно фыркает, с нежностью глядя на него. И тут же ей приходит в голову новая мысль: