Музей заброшенных секретов
Шрифт:
Адька прав, я действительно стала гиперчувствительной, как в первый день месячных, — глаза у меня невольно увлажняются, пока доча Павла Ивановича, она же внучка капитана Бухалова, захлебываясь, перечисляет мне те выпуски «Диогенова фонаря», которые произвели на нее наибольшее впечатление, — изменили ее жизнь, немного пафосно, но с ясноокой непосредственностью заявляет Ника, — они обсуждали их с подружками, у них там целый фан-клуб, они даже записывают меня на видео (записывали, мысленно редактирую я Нику, и что же они будут записывать теперь?) — вот же, и это студенты, комментирую я про себя Никин оживленный лепет — бегущей строкой, обращенной то ли к экс-шефу, то ли к новым собственникам канала, по совместительству продюсерам секс-индустриального шоу, — это студенты, господа, это молодежь, наше, блядь, будущее, суки вы галимые, а молодежь всегда нуждается в ролевых моделях — «на каво равняцца», говорил мне когда-то, с негодованием сплевывая в открытое окно, мальчик-таксист, — нуждается в том, чтобы видеть перед глазами не только миллионнодолларовых бандитов и их шлюх на «лексусах», а и, правильно говорил Вадим, моральных авторитетов, и именно потому мои никому не известные герои и героини, которые для вас ни разу не авторитет, для этих детей — как вода на выжженную почву: всасывают аж шипит, и просят еще! — больше всего же меня пронзает, до живого, что Ника
Да, хоть папа и убеждал ее, что музыкальное исполнительство — это бесперспективная профессия, и хотел, чтоб она поступала на юридический. Но папа у нее сам музыкальный, у него абсолютный слух, в компаниях он еще и до сих пор поет — от природы у него чудесный тенор, уверяет Ника так горячо, будто этот вопрос меня особо интересует. Будто я приходила прослушивать ее папу на предмет вокальных данных. И вот эти нотки в ее голосе уже я, в свою очередь, узнаю с безошибочной точностью, тут меня не проведешь: Ника оправдывается, ей стыдно за папину профессию — она бы лучше предпочла видеть его оперным тенором, пусть бы и второ-третьеразрядным… А и правда, как это я не подумала: ведь в пору ее детства, в восьмидесятые, — да даже и в пору детства моего, в семидесятые, — произнесенная вслух аббревиатура «КаГэБэ» уже вызывала у детворы такое же гигиканье, как называние некоторых — спрятанных — частей тела, так что вставать и объявлять перед классом, где работает ее папа, наверняка не прибавляло маленькой Нике Бухаловой популярности среди товарищей. Не таким уж, значит, и безоблачным было ее детство…
— Вашего папу можно понять, — улыбаюсь ей по-матерински. — Искусство — занятие ненадежное, к успеху пробиваются единицы, а юридический — это все-таки гарантированный кусок хлеба. Да еще если, как у вас в семье, это потомственное занятие…
На «потомственное занятие» Ника мрачнеет и закусывает губку, — видно, это у нее такая нервная привычка, потому что на передних зубах видны следы «съеденной» помады:
— Да ну… Папа вообще-то в молодости на мехмат хотел поступать, ему математика хорошо давалась, только дед ему не позволил… А музыкальность — это у нас по еврейской линии…
По еврейской?
В первое мгновение, растерявшись, молчу: мы с Никой и правда принадлежим к разным поколениям — та свобода, с которой она говорит про свое еврейство, может служить демаркационной линией для целой эпохи: среди моих ровесников еврейство еще было клеймом, чем-то неловким и глухо-позорным, в чем неохотно признавались даже те, чьи фамилии заканчивались на «-ман» и «-штейн», а уж полукровки скрывали за славянскими фамилиями, как сифилис, и не было у штатных стукачей развлечений отрадней, чем дразнить внука еврейской бабушки антисемитскими намеками, наблюдая, как жертва бледнеет, меняется в лице и подхихикивает стоически, словно спартанский мальчик, которому грызет живот лисенок, — в противоположном лагере другой крайностью было немедленное пробное, намеками, признание каждому предполагаемому еврею в собственном юдофильстве и любви к государству Израиль (про которое тогда ничегошеньки не знали, но дистанционно любили уже за то, что его не любил Кремль!), и в свои студенческие годы я тоже частенько так делала — каждый раз, тем не менее, ощущая некоторую неловкость от этой вынужденной демонстрации обычной человеческой солидарности, как при гинекологическом осмотре — от демонстрации собственного здоровья: по-моему, для евреев она должна бы быть такой же обидной, как антисемитские выпады, но в пределах системы, как говорит Адя, задача не имела решения — и решилась сама собой уже после развала Совка, когда я просто перестала замечать, кто еврей, а кто нет и кто нашему слесарю двоюродный кузнец, — и до такой степени, видать, перестала, что второй раз за пять минут чувствую себя перед Никой Бухаловой чистокровнейшей в мире идиоткой: а, так они евреи!.. Вот, значит, откуда у Павла Ивановича эта внешность арабского террориста, этот ближневосточный колорит, который в разбавленном виде еще и Нике немного перепал, — и эти прекрасные глаза навыкате, этот подрезанный носик и пухлогубый рот, когда она поворачивает голову, сразу, как на картинке с двойным изображением, складываются у меня в новый образ: евреечка!.. полукровочка, метисочка, а что, ничего себе комбинация получилась…
— Что, бабушка была еврейка? — спрашиваю уже с взаправдашним интересом: следует понимать, «дед» Бухалов успел жениться еще перед 1937 годом, до начала «больших еврейских чисток» в партии и НКВД — после них-то еврейские жены у «борцов с бандитизмом» были уже не в моде, а после войны, когда евреев стали преследовать не хуже, чем в довоенной Германии, так и вовсе трефными стали…
Ника почему-то колеблется с ответом, с тем самым выражением на мордашке, с которым уклоняется от прямых ответов ее отец, — ох и дурацкая же ситуация: стоим посреди улицы, подпираем Софийскую стену и выясняем генеалогию музыкальных способностей Вероники Бухаловой! Хотя нет, тут какой-то иной сюжет, связанный также и со мной: ведь в семидесятые, когда Павел Иванович был куратором маминого музея, евреев, даже полукровок, в госбезопасности уже не держали — СССР тогда уже «боролся с сионизмом», и те немногочисленные евреи, которые оставались на посту, должны были быть уж такими отборными-проверенными кадрами, что трава под ними не росла, — такой родную маму бы не пощадил, не то что Олю Гощинскую, а Павел Иванович на такого не похож, что-то здесь не связывается… И Ника, даром что продукт другой эпохи, тоже невесть почему начинает неловко, как ребенок куклу, забирать назад свою еврейскую бабушку:
— Ну я точно не знаю… Наверное… Дед умер еще до моего рождения, а бабушка тоже не знала… Они-то сами коренные русаки были, из-под Куйбышева… Из-под Самары, по-теперешнему…
— А, — говорю, уже совсем ничего не понимая.
— Только они нам не родные, — говорит Ника.
— ???
— Они папу взяли из детского дома.
Маугли, выстреливает у меня в голове, как пузырек газа, обжигая насквозь острием давней догадки: «Матушка ваша — еще жива?» — «Спасибо, а ваша?» О Господи… А как он явно смутился, когда я ему это так лихо всадила, — Маугли, сирота, вон оно что, кто же знал…
— А, — повторяю, как оглушенная. — Вон оно что.
Что ж, по крайней мере меня от подобной судьбы Павел Иванович — уберег…
— Может, мы пройдемся, Ника? Я собиралась в Софию зайти, посмотреть, не распустилась ли сирень…
Просиявшая Ника радостно семенит
— А Павел Иванович, — как-то странно мне теперь это произносить, зная, что он вовсе не Иванович, и может, даже не Павел: серое, как гэбэшный костюм, имя сразу теряет живого носителя, становится «кликухой», повторять которую неловко, как непристойность: — Павел Иванович никогда не пробовал разыскать своих биологических родителей?
— Ну что вы, — удивляется Ника моей непонятливости, — как бы он мог!
— Да нет, я не про те времена, не про советские… Но теперь, уже при независимости, это ж, наверное, можно было бы сделать? Тем более работая в архиве… Ведь если их и правда в сорок восьмом репрессировали, то могли же сохраниться следы?..
— А толку? — рассудительно возражает Ника, явно повторяя чьи-то чужие аргументы, и явно — слышанные от взрослых. — В живых их все равно нет, если б были, за пятьдесят лет отозвались бы. Кто возвращался из ГУЛАГа — те своих детей отыскивали…
А Бухалова не отыскали. Значит, не было кому отыскивать. А если б отыскали? Был бы Павел Иванович, офицер КГБ, этому рад?
— А про тех родственников в Израиле — это правда или?..
— Да ну, какие там родственники! — фыркает Ника. — Придумали, чтобы папе карьеру испортить… Какие могли быть родственники, когда даже фамилия неизвестна, под которой папу в детский дом принесли!..
Это мне уже представляется немного странным, но про детдома я знаю немного, на эту тему только один сюжет и делала — про того сельского священника, который усыновил несколько десятков бездомных деток, причем не хорошеньких-черноглазеньких, как, наверное, в свое время выбрали себе малыша Бухаловы — как куклу в витрине, — а действительно никому на свете не нужных, «бракованных», с врожденными дефектами, но это уже было в независимой Украине, а при Совке — кто его знает, какие там были законы, я в это не вникала, так что лучше мне промолчать… Сворачиваем с Никой за угол, в Рыльский переулок, проходим мимо витрин самых дорогих киевских бутиков, под взглядами скучающих охранников, которые при виде нас слегка оживают — ровно настолько, чтобы проводить глазами двух женщин, старшую и младшую, худощавую и полненькую, и мысленно выбрать, какая больше по вкусу, — так же, как я на ходу ощупываю взглядом сумочки в витринах (самые дешевые стоят треть бывшей моей месячной зарплаты!), — и, пока на нас глазеет этот полусонный бойцовский клуб, выбравшийся на улицу подышать озоном, Ника, истинная девочка-отличница, машинально подтягивается, вбирает животик, закладывает пальчиками за ухо свесившуюся прядку волос… Похоже, она еще девушка. Во всяком случае, наверняка неопытная. Послушное дитя, старательное, и в постели такой будет: скажите мне, как нужно, и я буду первой.