Мужество
Шрифт:
Он рвался к ней через двенадцать тысяч километров. Он хотел ее. И она хотела. И как еще могла она убедить его в своей любви, перед тем как сказать ему, что их любовь должна пройти мучительную проверку?
Она отмахнулась от всего разом и отдала ему себя чистой, ничем не омраченной. Это было счастье. Потом она на какой-то миг вспомнила Голицына, чтобы отвергнуть его навсегда, – как он был примитивен и груб! Пусть она прощала ему, но как ей не хватало всегда настоящей нежности, настоящего чувства, этих особых, может быть бессмысленных слов… Слезы навернулись
Он осторожно ласкал губами ее плечи и груди, ее набухающие материнским соком груди… Острая боль пронизала ее. Она мягко отстранила его и быстро оделась. Зажгла электричество. И он, счастливый, трогательный, влюбленный, доставал какие-то сладости, печенье, закуски, вытащил бутылку вина.
– О, Тоня! Южное чудесное вино! С южных золотых виноградников!
И помогал ей накрывать стол, целуя мимоходом ее руки, ее строгие, обтянутые платьем плечи, примятые на затылке волосы.
Она была слаба перед его любовью. Она тешила себя перед страшным шагом. И, наконец, решилась. Она решилась, когда он сказал, лаская ее своими пылающими красноречивыми глазами:
– И так будет всегда, да, Тоня, всегда?
– Нет, – ответила Тоня, сжав бледные губы. – Я тебя люблю, Сема, больше себя, больше жизни… Но нет…
И снова малодушие остановило ее. Она не могла выговорить приготовленные слова. Он выспрашивал ее, испуганный и огорченный.
– Нет, нет, не спрашивай, не сегодня… – бормотала она, пряча лицо в его руках.
Затем она все-таки сказала. Упрямо, резко, ничего не утаивая, ничем не оправдывая себя. Она не могла заставить себя взглянуть на него. А он молчал. Молчал.
Сколько часов прошло в молчании? Через бесконечное время – сосчитать его было нельзя, оно отмерялось лишь в глубине их разбитых душ – он тихо сказал:
– Ты не виновата. Я понимаю. И ты ведь это хотела сказать мне сразу, да?
Она решилась взглянуть. Он ли это был? Его ли это лицо – эта серая безжизненная маска? Она хотела ответить, но у нее уже не было голоса. Горло не выдавливало звука.
– Попробуем жить как надо, – сказал Сема. – Я уважаю тебя по-прежнему, Тоня.
Он не сказал – люблю. Она сжалась, как от удара, и промолчала. А он стал ходить по комнате. Он убирал со стола, мыл посуду, стелил постели.
Он сказал ей:
– Ложись, Тонечка. Ложись. Я пока выйду.
Он вышел, чтобы она разделась. Испуганная, униженная, она быстро юркнула в постель и спрятала лицо.
Он долго не приходил. Вернувшись, подошел, тронул ее лоб рукой и проговорил:
– Это тяжело, Тоня. Это надо пережить. Но ты ведь не виновата. Все наладится… Ничего…
Он заставил себя поцеловать ее и пожелал ей спокойной ночи. Потушил свет и лег. Тоня была близко – достаточно протянуть руку, чтобы коснуться ее. Его постель еще хранила тепло ее тела. Он содрогнулся от отвращения к этому любимому телу, которое недавно ласкал.
Они остались жить вместе, в одной комнате. Тоня порывалась уйти, но он не пустил ее. Он говорил ей, что они любят друг друга и никто из них не виноват. Он приводил ей доводы
Они жили рядом как чужие, боясь прикоснуться друг к другу. Их голоса дрожали, когда они вынуждены были разговаривать. Он исподтишка ощупывал взглядом ее располневшую талию, и Тоня, даже не глядя, чувствовала на себе этот наблюдающий, враждебный взгляд. Она пыталась заговорить, откровенно сказать – не будем мучить друг друга, разойдемся. Но он отстранял всякую попытку, он говорил: «Не надо, Тоня, подожди…» Они похудели и посерели оба. Товарищи посмеивались над ними: медовый месяц!
Так прошла неделя.
Тоня ждала, стараясь скрыть отчаяние под личиной спокойствия. Она много работала и не уходила из больницы, пока ее не выгонял врач. Приходя домой, она сразу ложилась, пытаясь уснуть до того, как придет Сема. Но сна не было. Она повторяла себе: «Завтра я уйду». Но Сема приходил, заботливый и взвинченный. Она видела, как он страдает, и оставалась.
Уже прошла неделя. Что передумал Сема за эти семь дней и ночей?
На восьмой день, поздно ночью, он пришел к Морозову. Морозов привычно поднялся: он привык к тому, что нужен всем, что все распоряжаются его временем. А Сема Альтшулер зря не придет, он знал.
Сема постоял и вдруг, уронив голову к нему на колени, разрыдался. Он рыдал долго, безысходно… Так не умеют рыдать женщины, – так рыдают мужчины, когда горе и отчаяние становятся сильнее их мужества.
– Ну, ну, ну, – слегка насмешливо сказал Морозов и потрепал курчавые волосы Семы. – Не реви. Выкладывай, что случилось.
Сема с трудом рассказал. У Морозова задвигались брови. Он спросил:
– Обманула тебя? Скрыла?
– Нет! Она сама сказала мне.
– Ты уже не любишь ее?
– Если бы я не любил ее! – воскликнул Сема, и слезы снова покатились по его щекам.
– Ну, ну, не раскисай, парень, – Морозов все курчавил Семины волосы, и брови его двигались, морщиня лоб. – Тут уже ничего не поделаешь. Если женщина не любит, ее не заставишь любить. Я это знаю. Я сам, видишь ли, любил одну женщину. А она меня не полюбила. И ничего, живу. Даже неплохо живу. Первое время трудно, потом привыкнешь…
– Но она любит меня!
Морозов не понимал или не хотел понять. Он развел руками и спросил грубовато:
– Тогда чего же ты ревешь?
Сема не ждал этого вопроса. Ему казалось, что все ясно и так, что Морозов сразу поймет и посоветует. Он не знал, как объяснить. Для таких чувств не было слов.
– Или ты детей не любишь, что ли? – продолжал допрашивать Морозов.
– Детей?
– Знаешь, парень, я вот бездетный черт. Но когда я вижу их круглые мордочки – так и взял бы на руки каждого бутуза, так бы и помял его в руках. Как это не любить их?
– Но тут совсем другое… Вы не понимаете…
– Тэ-тэ-тэ! Я не понимаю! – ворчливо отозвался Морозов. – Ты сам себя не понимаешь. Ты же умный парень. Комсомолец. И еще, поди, воображаешь себя большевиком. Воображаешь?
– А разве я не большевик? – запальчиво сказал Сема.