Мужики и бабы
Шрифт:
– Молодец, что вышла.
– И это ты называешь разговором?
– Мне в самом деле с тобой поговорить обязательно надо.
– Поговори.
– Я давно собирался. Я хотел тебе сказать… Но ты не смейся.
– Я и не смеюсь.
– Я хочу жениться на тебе… Считай это моим предложением. – Он опять притянул ее, поцеловал и зарылся лицом в волосы. Он любил ее густые, прохладные волосы и часто делал так. Она молчала, и ему сделалось тревожно.
– Почему ты молчишь? Ты не согласна?
– Как же мы станем жить? После уроков в Тиханово будешь бегать?
– Переходи в Степанове, учителем. Это не гордеевская дыра. Приятное общество, все свои люди, друзья…
– Но я не хочу уходить со своей работы.
– Ты что, веришь в карьеру? – Он теперь откинулся, и даже в темноте заметно было, как иронически кривились, вздрагивали его губы.
– О карьере я не мечтаю, Митя, – сказала она невесело. – Я хочу быть честным человеком.
– Кто ж тебе мешает? Поступай в педагоги. Чего уж честнее? Учишь ребятишек уму-разуму и ни на что не претендуешь.
– И все-таки уходить мне сейчас с работы было бы нечестным поступком.
– Не понимаю. Ты что, такой незаменимый человек?
– В том-то и дело, что заменимый. И даже очень заменимый… Свято место пусто не бывает. Я только что с бюро, как тебе известно. Некий Сенечка Зенин хотел выгрести зерно из-под печки гордеевского мужика. А мы с председателем не дали. У того мужика пять человек детей. Вот за это нас и разбирали. Одни старались понять, другие – осудить. В том числе и Возвышаев, который ради голого принципа не только с какого-то мужика, с себя штаны сымет. Так вот, если я уйду, Тяпин уйдет, Озимов… останутся одни возвышаевы да зенины. И тогда не только худо будет гордеевскому мужику Орехову, но и всем, и нам с тобой в том числе.
– Ну спасибо тебе, наша опора и заслон.
– Не смейся, Митя. В том, что я говорю, мало веселого. Мы все видим, как эти сенечки да никаноры из кожи лезут вон, чтобы проползти любым способом, ухватиться за штурвал, подняться на капитанский мостик, чтобы повыше быть, позаметнее, с одной целью – отомстить всему миру за свою ничтожность. Ведь ты же сам мне говорил насчет Возвышаева. Ты! И что же? Вместо того чтобы хватать их за руки, а если надо, зубами держать – мы отваливаем в сторону.
– Позволь, позволь!..
– Я же знаю! Прости, я не тебя имела в виду. Ты не трус и не малодушный. Ну ладно, тебе мешает происхождение… А мне что? Дед мой николаевский солдат, двадцать пять лет отечество штыком подпирал. Отец – боцман, в первой революции дружинником был, три года в бегах скрывался, до самой амнистии. Дядю, сормовского слесаря, пять раз в тюрьму увозили… Так почему ж мне равнодушно взирать на то, как всякие сенечки плюют на идеалы моих предков? Или во мне кровь рыбья?
– Пойми ты, Маруся, дело не в коварстве оборотистых сенечек, дело в принципах. Ну что можно ожидать хорошего от общества, в котором ввели обратный счет сословных привилегий: ты – сын пастуха, следственно, ты подходишь по всем статьям – ступай вперед. Ты сын священника, следственно, негоден,
– Это не принцип. Это извращение. Это временно… Недоразумение, и больше ничего. Но если мы будем хвататься за такие недоразумения и сами отваливать в сторону, тогда нечего пенять на принципы и винить сенечек да возвышаевых. Мы сами виноваты.
– И ты уверена, что вы сотворите добро?
– Уверена.
– Ну что ж, тогда оставайся. – Он строго и холодно поцеловал ее. – Пойдем к столу. И позабудь, зачем я вызывал тебя.
Сентябрь 1972 г. – июнь 1973 г.
КНИГА ВТОРАЯ
1
Впервые за всю свою жизнь Андрей Иванович бежал от праздника, бежал, как вор, ночью, тайно, хоронясь от соседей… Белобокую вывел к заднему крыльцу и при жидком оловянном свете ущербной луны приторочил на спину лошади ватолу, натянул на себя задубенелый брезентовый плащ и придавленно засипел:
– Надя, сумку неси! Ружье там… возле койки.
Надежда появилась на крыльце с фонарем «летучая мышь», Андрей Иванович замахал на нее руками и ногой притопнул:
– С ума спятила! Кому светишь? Иль чертей собираешь?
– Что ты, Христос с тобой! На ночь глядя и черным словом… – Надежда задула фонарь и подала мужу брезентовую сумку и ружье.
– А патроны где?
– Тама… И сало, и хлеб, и спички… Все в сумке.
Андрей Иванович подпоясал плащ, закинул за спину ружье, повесил сумку.
– Так и скажешь Кречеву, ежели явится… Нету, мол, с лугов не приезжал. С Селютаном по болотам шастают…
– А ежели Матвей с Царицей приедут?
– Встретишь как следует… Гуляйте по-людски… А мне не до праздника.
– Не простудись… Видишь, как вызвездило! На мороз.
– В лугах сена много. Не замерзнем…
Андрей Иванович поднялся на вторую ступеньку, закинул повод на шею лошади и, ухватясь рукой за холку, сказал, глядя себе под ноги:
– Мария ушла с Успенским…
Надежда не отозвалась, она торопливо, горячим шепотом читала молитву и мелким крестом осеняла сверху Андрея Ивановича:
– Заступница усердная, матерь господа всевышнего, всех молящихся за сына твоего, Христа – бога нашего, всех нас заступи. Державный твой покров прибегаем…
Андрей Иванович помедлил, словно зачарованный этими магическими словами, поднял голову, что-то еще хотел наказать жене, но, увидев ее запрокинутое лицо и сложенные молитвенно руки, только выдохнул устало и прыгнул на спину лошади. Острая жалость полоснула его по сердцу: жалко было и жену, в одной исподней рубахе застывшую на крыльце в эту глухую полночь, жалко гнать безответную животину в дальнюю беспутную дорогу, жалко было и себя, словно бродягу, изгнанного из теплого ночлега.
Он выехал через Маркелов заулок на зада, чтобы ненароком не столкнуться с каким-нибудь шалым ночным гулякой, и потрюхал рысцой вдоль крутого обрыва, огибая родное село.