Мужики
Шрифт:
Женщины собрались на другой половине, у Ганки. Пили чай, заедали сладкими пирогами и пели — да так заунывно и пронзительно, что даже куры в саду раскудахтались.
Угощение было обильное, Ганка потчевала от всей души, ничего не жалея. В полдень, когда многие уже стали браться за шапки, подали еще клецки с молоком, потом жареное мясо с капустой и горох, щедро политый маслом.
— Другие и свадьбу так не справляют! — шепнула Болеславова.
— Да ведь мало ли покойный им оставил!
— Есть у них чем утешаться!
—
— Кузнец жалуется, что деньги у покойника были, да куда-то пропали.
— Жалуется, а сам небось хорошо их припрятал!
Так шушукались между собой женщины, дочиста выскребая миски и поглядывая, не слышит ли их Ганка, все время хлопотавшая, чтобы у гостей еды было вдоволь.
На мужской половине за столами становилось все шумнее, лица все больше багровели, беспрестанно звенели рюмки. Любители выпить, которым мало было угощения, уже выбирались потихоньку из дома и шли в корчму.
Один лишь Амброжий был сегодня на себя не похож. Пил-то он не меньше других, а то и больше, но сидел в углу, как пришибленный, все тер глаза и тяжело вздыхал.
Кто-то попробовал его расшевелить, вызвать на забавные шутки.
— Не трогай меня, я сегодня невесел! — плаксиво забормотал Амброжий. — Помру скоро, помру… Только собаки по мне выть будут да баба зазвонит в разбитый горшок… Как же, ведь я на крестинах Мацея был… на свадьбе его танцевал! Родителей его хоронил! Хорошо помню… Господи Иисусе, сколько я народу в могилу проводил, сколько за упокой отзвонил… А теперь пора и мне!..
Он вдруг встал и торопливо ушел в сад. Витек потом рассказывал, что старик допоздна сидел за хатой и плакал.
В сумерки неожиданно пришли ксендз и помещик.
Ксендз благосклонно поговорил с родными Мацея, утешал их, приласкал детей и, беседуя с бабами, с удовольствием попивал чай, а помещик, потолковав с тем, с другим, взял из рук кузнеца рюмку, чокнулся со всеми и сказал Ганке:
— Я всех больше жалею, что Мацей умер. Был бы он жив, так я бы помирился с мужиками. Может быть, даже отдал бы то, чего они с самого начала хотели! — Он заговорил громче, обводя всех глазами. — Но с кем же мне об этом толковать? Через комиссара не хочу, а из деревни никто первый ко мне не обратился!
Мужики слушали молча, сосредоточенно, взвешивая каждое слово.
Помещик говорил еще что-то, подъезжал и так и этак, но все, как горох о стену, ни у одного мужика язык не развязался, все как воды в рот набрали, только поддакивали, скребли затылки да многозначительно переглядывались. Наконец, помещик, видя, что ему не сломить этого настороженного недоверия, вызвал с другой половины ксендза, и они ушли вместе, провожаемые толпой до самых ворот.
Лишь после их ухода мужики стали вслух дивиться и строить догадки.
— Ну-ну! Чтобы сам пан пришел на мужицкие похороны!
— Нужны
— А разве он не мог прийти просто по доброте сердечной? — вступился Клемб.
— Лет тебе немало, а ума не прибавилось! Когда же это бывало, чтобы помещики приходили к мужикам по дружбе, а?
— Тут что-то есть! Недаром он хочет мириться!
— Ему эта мировая нужнее, чем нам!
— А мы можем еще подождать! — сказал пьяный Сикора.
— Вы-то можете, да другие не могут! — с сердцем крикнул Гжеля, брат войта.
Уже начиналась ссора, один говорил одно, другой — другое, третий спорил с обоими, а остальные просто галдели.
— Пускай отдаст нам лес и землю, тогда помиримся!
— Не надо мириться, вот новые наделы начнут раздавать — так все наше будет! Пускай он, сукин сын, с сумой по миру пойдет за нашу обиду!
— Долги его душат, так он к мужикам за помощью пришел.
— А в былое время он одно знал: "С дороги, хам, если не хочешь батогов!"
— Говорю вам, не верьте панам, каждый из них готов продать мужика! — кричал кто-то, захмелевший сильнее других.
— Послушайте-ка, хозяева, мой разумный совет! — вмешался кузнец. — Коли помещик хочет мириться, так соглашайтесь и берите, что дают, нечего дожидаться с вербы груш!
Встал брат войта, Гжеля.
— Святую правду сказал кузнец! Пошли в корчму, там все и обсудим!
— А я угощаю всю компанию! — весело добавил кузнец.
И они гурьбой вышли на улицу.
Уже начинало смеркаться, скот шел с пастбищ, и по всей деревне неслось мычанье, крики гусей, пискливые трели дудок, песни и крики детей.
А мужики, не слушая протестов и брани жен, пошли в корчму. Один Сикора немного отстал, — брел, хватаясь за плетни, и все что-то бормотал.
У Борын, когда убрали после гостей и наступил темный вечер, стало удивительно пусто и уныло.
Ягуся металась в своей комнате, как птица в клетке, и часто бегала на Ганкину половину, но, видя, что все очень утомлены и расстроены, уходила, не сказав ни слова.
В избе было тихо, как в могиле, и, когда управились с домашней работой и поужинали, никто не спешил уйти из комнаты, хотя всех клонило ко сну. Сидели у печи, смотрели в огонь и тревожно прислушивались к каждому шороху.
Вечер был спокойный, только порой налетал ветер, и тогда шумели деревья, потрескивали плетни, дребезжали стекла. По временам Лапа ворчал, грозно ощетинившись, а там опять в гробовой тишине тянулись нескончаемо долгие часы. Они сидели, и все сильнее пробирал их страх, то и дело кто-нибудь крестился и дрожащими губами шептал молитву. Всем чудилось, что кто-то ходит на чердаке, и оттого скрипят балки, что кто-то подслушивает под дверью, заглядывает в окна и трется о стены, дергает щеколду у двери и потом, тяжело ступая, обходит избу.