Мужики
Шрифт:
Он еще раз взглянул на Мацея, зажег от свечи свою трубку и вышел, не ответив на приветствие кузнеца, входившего в эту минуту в сени.
— Ишь, какой гордый стал! Нищий, черт его дери, а важности хоть отбавляй! — со злобной насмешкой бросил кузнец ему вслед. Но он был чем-то очень доволен и, тотчас подсев к жене, стал шептать ей на ухо:
— Наша взяла, Магдуся! Помещик хочет мириться с мужиками. Просит, чтобы я ему помог. Ясное дело, мне тут перепадет немало! Только смотри, баба, — ни гу-гу! Дело это важное.
Он заглянул к покойнику,
Смеркалось, вечерняя заря угасла, и небо напоминало ржавую жесть, присыпанную пеплом, — лишь кое-где еще горели облачка, пронизанные золотистым светом заката.
А когда наступил вечер и вся работа по хозяйству была проделана, родня снова собралась около Мацея. Свечи у изголовья горели ярко. Амброжий то и дело подрезал фитили, не переставая нараспев читать над покойником, за ним и остальные повторяли слова молитвы, перемежая их плачем и причитаниями.
В комнате было тесно и душно, и потому соседи стояли на коленях во дворе под окнами и тоже тянули печальную мелодию заупокойной молитвы. Казалось, что поет весь сад. А на мир уже медленно надвигалась ночь, в деревне ложились спать, в садах белели постели, огни в хатах гасли один за другим. Беспокойно кричали петухи, нарушая сырую и душную тишину, какая бывает перед переменой погоды.
До поздней ночи пели над Борыной, а когда разошлись, остались при нем только Амброжий и Агата, чтобы бодрствовать до утра.
Оба пели сначала громко, потом, когда ничто уже не нарушало глубокого безмолвия ночи, их стало клонить ко сну, пение перешло в невнятное бормотанье. Они задремали и не просыпались даже тогда, когда приходил Лапа и, тихо скуля, лизал намазанные салом сапоги покойника.
Около полуночи густой мрак окутал землю, погасли звезды, небо заволоклось тучами, и вокруг стало как будто еще тише, лишь иногда вздрагивало какое-нибудь дерево и сыпался тихий, пугливый шелест или срывался откуда-то странный звук — не то крик, не то отдаленный зов, — и пропадал неведомо где.
Деревня, погруженная в глубокий сон, словно лежала на дне темного колодца, и одна только изба Борыны слабо светилась во мраке, а в открытое окно виден был Мацей, окруженный желтыми огоньками свечей и голубоватым облаком курений. Амброжий и Агата, уронив головы на стол, храпели на всю комнату.
А короткая летняя ночь проходила быстро, словно ей надо было куда-то поспеть до первых петухов. Догорали свечи, гасли одна за другой, как глаза, уставшие смотреть на мертвеца, и к рассвету осталась только одна, самая толстая, золотым острием мерцавшая в темноте.
Но вот серый туманный рассвет лениво сполз с полей и заглянул в окна, прямо в лицо Борыне, и лицо это как будто ожило, — казалось, мертвец проснулся от тяжкого сна и, слушая первое щебетанье птиц в гнездах, смотрел сквозь потемневшие веки в далекое еще сияние утренней зари.
Светало все больше, утро разгулялось, подобно снежной метели. Небо светлело, как пригретое солнцем полотно, разостланное
Но очень немногие проснулись и открыли глаза. Все еще нежились в сладкой ленивой дремоте, как бывает всегда после праздника.
Скоро и день настал, но какой-то пасмурный и печальный. Солнца еще не было, а в полях уже звенели жаворонки, громче журчали ручьи, всколыхнулись и зашумели нивы, ударяясь колосьями о межи и дороги. Со дворов неслось уже тоскливое блеяние овец, где-то сварливо гоготали гуси, горланили петухи. Кое-где звучали и голоса людей, скрипели ворота, ржали лошади, начиналось движение и обычная утренняя суета. Деревня просыпалась и понемногу принималась за привычный труд.
Только у Борын было еще тихо. После пережитых волнений все спали так крепко, что храп слышен был даже во дворе.
Ветер залетал в открытые двери и окна, с протяжным свистом носился по комнатам, колебал пламя последней свечи. Тщетно трепал он волосы покойника — не пошевелился Борына, не проснулся, не вскочил, чтобы взяться за работу, не подгонял и других. Лежал мертвый, тихий, холодный, как камень, глухой ко всему.
Ветер, набрав силы, ринулся в сад — и все закачалось, зашелестело, зашумело. Все словно пыталось заглянуть в синее лицо Борыны: смотрел на него пасмурный день, смотрели растрепанные ветром деревья, а стройные, гибкие мальвы за окном, как девушки, низко кланялись ему.
Со двора часто залетала пчела, или мотылек устремлялся прямо на огонь свечи, или, испуганно щебеча, нечаянно влетала заблудившаяся ласточка, носились мухи, заползали жучки и всякая другая божья тварь, и с ними плыло в комнату тихое жужжанье, звон, и шорох крыльев, и щебетанье, сливаясь в один голос живой и нежной грусти:
"Умер! Умер! Умер!"
Все живое трепетало и глухо рыдало, изливая свою скорбь. Но вдруг наступило тревожное молчание, ветер утих, все словно притаило дыхание и пало ниц, ибо в сером сумраке встало огромное красное солнце. Оно поднялось над миром, окинуло его властным и живительным взором и скрылось в клубящихся тучах.
Потемнело вокруг, и не прошло и пяти минут, как полил теплый частый дождик, и тотчас все поля и сады наполнились монотонным шелестом и плеском.
Заметно похолодало, на дорогах запахло мокрой землей, громче запели птицы, а в серой дрожащей пыли дождя, завесившей даль, жадно пили хлеба, пили вянущие листья, пили деревья, и высохшие русла ручейков, и опаленная земля, — пили долго и с наслаждением, благодарно вздыхая:
"Спасибо, брат дождь! Спасибо, сестрица туча! Спасибо!"
Шум дождя разбудил Ганку, спавшую у самого окна. Она первая вскочила с постели и помчалась в конюшню.