Музыканты. Повести
Шрифт:
И, глядя в спину уходящей актрисы, прошептала:
— У меня будет такая же шуба… А тебя я раздену в своем доме.
В магазин зашла пара: стандартно красивая молодая дама и хрупкий, изящный горбоносый господин, с порывистыми жестами француза-южанина. Дама направилась в отдел накидок, жакетов, горжеток; а ее спутник, ненароком увидевший Веру, вдруг замер посреди магазина, и вид у него был тот самый, о котором в Сицилии почтительно говорят: расшибло громом…
Вечером они сидели в маленьком, очень дорогом ресторане, помещавшемся в трюме парусной яхты, заякоренной
Француз пригласил Веру. Оба оказались первоклассными танцорами.
Когда они возвращались за столик, он сказал с таким видом, будто никто и никогда не произносил этих заезженных слов:
— Мы созданы друг для друга.
— Я замужняя женщина, — поникла головой Верушка.
— Здесь есть город, где разводят и женят за десять минут.
— Постарайтесь узнать его название, — словно издалека улыбнулась Вера.
— Рено! — выдохнул экспансивный француз и ненароком сшиб бокал шампанского.
— Это к счастью, — сказала Вера.
— Проклятая война никогда не кончится! — Кальман с раздражением отшвырнул газету.
Верушка, в легком, отделанном песцами пальто, достала из шкафа чемоданчик крокодиловой кожи.
— Я ухожу, Имрушка, — сказала она.
— Я думал, мы вместе пообедаем, — рассеянно отозвался тот. — С Голливудом опять сорвалось. Там мафия покрепче сицилийской. Вся киномузыка в руках у Тёмкина и компании. Сирмаи самому достаются крохи…
— Сейчас тебе будет полегче, Имрушка, — с грустной улыбкой сказала Вера. — Семья уменьшится на одного едока. Меня уже не будет за семейным столом.
Кальман был так подавлен своими заботами и так далек от мысли потерять Верушку, что слышал только слова, начисто не ощущая весьма прозрачного подтекста.
— Ну, ты и так почти ничего не ешь! — заметил он.
— До чего же ты бестолковый! — начала злиться Верушка. — Я ухожу!.. Понимаешь, ухожу!..
— Куда?
— К Гастону.
— Зачем?
— Чтобы выйти за него замуж, болван!
— А для чего? — как-то по-бытовому удивился Кальман. — Я же тебе ни в чем не мешаю.
— Жизнь стала бесперспективной. Мне не хочется продавать манто, которые покупает Грета Гарбо. Праздники кончились. А я не могу так… У каждого в жизни свое предназначение. У тебя — музыка, жаль, что ты не создаешь ничего нового, у меня — блистать. Я из тех, кто вертит земную ось.
— Ты можешь бросить наших детей? — Суть происходящего наконец-то дошла до Кальмана.
Вера провела рукой по глазам.
— Ты же не отдашь их мне?
— Конечно, нет.
— Я это знала…
— Кто он такой?
— Француз. Молод. Сказочно богат. Удивительно танцует и влюблен в меня без памяти.
— Обещал жениться?
— Имрушка, за кого ты меня принимаешь? Как только я получу развод, мы поженимся и уедем в Южную Америку.
— Это еще зачем?
— Так мне легче будет. Здесь я буду все время думать о детях… о тебе тоже и мучаться. Потом мне интересно посмотреть на живых аргентинцев, бразильцев, папуасов.
— Это
— Что?
— Папуасы. В Южной Америке — индейцы. Коренное население.
— Спасибо, Имрушка, ты такой умный. Сейчас самое важное — уточнить состав южноамериканского населения.
— И все-таки, прости меня, я не понимаю, зачем тебе все это нужно? — искренне сказал Кальман. — Так усложнять жизнь!..
— Ну… я же люблю его, Имрушка. Влюблена до безумия. — Вера подкрашивала чуть потекшие от слезной влаги густые длинные ресницы.
— Куда же девалось… куда девалось все наше?.. — томился Кальман.
— Имре, милый, пойми: день есть день, а ночь есть ночь. Ты же сам всегда говорил, что тридцать лет разницы между нами когда-нибудь скажутся. Вот они и сказались.
— Я это знал и не мешал тебе, — он смотрел ей прямо в глаза.
— Я не злоупотребляла своей свободой, — ответила она словам, а не взгляду. — Слушай, нет ничего нуднее и безнадежнее выяснения отношений. Давай прекратим… Вещи я уже собрала. Завтра пришлю за ними. Утром, когда тебя не будет. Все связанное с разводом я беру на себя. Но будь мне до конца другом: подготовь детей.
— Ты даже не попрощаешься с ними?
— Перед отъездом в Америку. Приведи их в парк… Нет, лучше к Земледельческому банку, природа настраивает на слишком грустный лад. Я дам тебе знать.
— Как все это неожиданно!..
— Просто ты был невнимателен и слишком уверен во мне. Не замечал моих метаний.
— Почему, я видел, как тебя пришибла норка Греты Гарбо.
— Да! И не только это. Я перестала быть Жозефиной, я стала Золушкой. Тут уважают только деньги, ничего больше. Ты сам приучил меня быть наверху. Мне противно, что на нас смотрят сверху вниз здешние нувориши.
— Я этого не замечал.
— Ты вообще ничего не замечаешь. Паришь в облаках, а я земная. Я дала тебе все, что могла: любовь, детей, лучший дом в Вене. Теперь я имею право пожить для себя… Не провожай! Так будет легче и тебе и мне.
Вера поднялась, быстро, не глядя на Кальмана, пересекла комнату и вышла — из дома, из его жизни.
Кальман стоял у окна, из которого не мог видеть Верушку, только крыши невысоких старых домов, гаражей, сараев, трубы на горизонте, задымленные облака. Он думал: «Когда-то в мою жизнь вошла семнадцатилетняя девочка, а мне казалось, что я обзавелся гаремом, так много ее было, так много сопутствовало ей шума, людей, обязанностей, отношений. Я всегда стремился к тишине, но принял эту сумбурную, суматошную жизнь, потому что ей так нравилось. За измену себе я поплатился музыкой. Но любовь и дети казались мне достаточным возмещением. Потом любовь потребовала отдельной платы — болью, ревностью, унижением. Я смирился и с этим. И все-таки не сохранил ее. Остались дети. Я отвечаю за них, я должен жить… Но почему же минувшей ночью не раздался грохот вскрывающегося Балатона? Все значительные перемены в моей жизни предварялись этим сном. А мне снилось, что я покупаю на распродаже Центрального парка летние носки по три доллара за дюжину. Балатон не явился, Балатон молчал, как странно!..»