Мы побелили солнце
Шрифт:
Укрываясь в спасительном свитере, возвращаюсь в комнату. Достаю старенький ноут. Запускаю симулятор охоты – единственное, что тянул комп.
Но я не играю.
Странное чувство застает меня, такого маленького и спрятанного, такого больного и ненужного. В этот момент я видел себя таким и считал себя таким. Поэтому, сложив ноутбук снова, я обнимал его так любяще и крепко, как, наверное, мог бы обнять каждого, кто был бы не против. Но сейчас, когда рядом не было совсем никого, я прижимал к сердцу старенький, постоянно ломающийся ноут – единственное,
Не знаю, почему вдруг именно сейчас на меня нахлынуло это чувство невыносимого одиночества. Словно что-то кольнуло в сердце и оторвалось, выпало осколком и затерялось в океане. Кажется, я что-то почувствовал – а, может, осознал. Предвидел. Или ошибался.
Я скулил – пронзительно, размеренно и ровно, разнося подрагивающий плач по всей черно-синей комнате. Я выл – тонко и прямо, до боли стискивая старый ноут. Я замерзал в пропитанном слезами свитере. У меня не было сил накрыться одеялом. У меня, порой, не было сил даже на вздох. Непонятная слабость и необъяснимая истерика; какая-то уязвляющая, животная тоска по дому и бабушке.
Мне было плохо. Нечеловечески плохо.
Потому что сейчас я понимал, что я действительно одинок. Меня отвращали даже шутки Игоря и его редкое внимание ко мне. Отвращала мать с ее назойливостью. Отвращал город и пятиэтажная клетка, этот смог снаружи. Отвращал желтый и его боязнь.
Не знаю, сколько времени бы это еще заняло.
Мне пришлось успокоиться, потому что вошла мать. Только вернулась, наверное, с работы.
Я сразу отворачиваюсь, натянув капюшон и укрывшись одеялом вместе с ноутбуком. Не хочу жалости, не хочу вопросов вроде «а что случилось?» и восклицаний типа «ну ты же мальчик!».
Но, кажется, она не настроена сейчас лезть.
И я понимаю, в чем дело, когда ее холодная рука ложится на мое плечо. Молча, без единого слова. Она не понимает меня, нет, скорее я ее понимаю.
– Дань, нам… нам нужно серьезно с тобой поговорить.
И я сразу замечаю вещь, которую не смог спрятать ни ее вымученно бодрый тон, ни ледяные прикосновения.
Она тоже плачет.
"Отмучилась…".
Лимон и Похороны
Бабушку хоронили, как и полагается, на третий день.
Я ничего не понимал. Я словно находился в астрале. Утратив способность плакать, есть, даже мыслить, я овощем лежал на кровати и смотрел в потолок. Будто похоронили в тот день меня, а не бабушку. Будто умер я, а не она. Будто меня замуровали в толстый купол, где я плаваю в жидком азоте и сплю. Сплю, сплю, вечно сплю, как показывали фильмы о космосе. Персонажей в них замораживали, чтобы они долетели до нужной планеты и не состарились, но только до какой планеты летел я?
Может, милосердный организм сам меня и заморозил. Пожалел, чтоб я не мучился. Порой, я даже задумывался: почему я вообще тут нахожусь?
Кто
Я не пришел на похороны. Хотел бы, страшно хотел, но не смог! Мое тело на тот момент все еще было в криогенной заморозке. Я не видел и не понимал ничего, что происходило вокруг. Я спал, я все это время спал, только с открытыми глазами – и не мог проснуться. Не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой. Словно душа, вышедшая из тела, изо всех сил бьется и пытается снова в него вернуться – и не может.
Но хуже мне стало только тогда, когда заморозка начала проходить. Точно так же проходит анестезия, а боль возвращается.
И это были самые мучительные дни.
Каждая мысль о бабушке была настолько болезненной, насколько болезненно засадить ржавый гвоздь в свежую рану. И я ревел, я ревел с такой силой, что меня снова начинало рвать.
Мать, конечно, крутилась рядом. Помогала мне дойти до туалета, пыталась кормить бульоном, но любую еду мой желудок упрямо из себя исторгал. Я не слышал даже ее слов – только звон в ушах. Я не видел ее лица – лишь черное, подрагивающее пятно.
Я ревел, а если слезы кончались – икал, корчился в лихорадке или наполнял желчью таз возле кровати. А когда проваливался в сон – видел бабушку, видел ее в самых разных эпизодах моей жизни. А в конце – всегда похороны. Похороны – и я снова просыпаюсь весь мокрый от слез. Корчился, ползал по кровати, пронзительно звал ее в темноте…
Я помню, что приезжали врачи. Я помню даже, что именно Игорь настоял на приезде скорой, но лучше мне от их визита не стало. Они назначили сильные антидепрессанты и что-то вкололи мне, но после этого я снова впал в былую заморозку.
Сегодня будет третий день, как мне полегчало. Вернее, третий с момента, когда я смог считать дни.
И тогда мать заговорила о школе.
Я уже мог слышать и слышал, как она спорит по этому вопросу с Игорем. И как удивительно хладнокровно он ей отвечает.
– Да ты хоть понимаешь, что это не мой дом! Мама, кажется, всерьез на меня обиделась, раз завещала дом Лоре. Даже не Дане, а Лоре!
– Может, потому что твоя сестра старше пацана и в состоянии распоряжаться домом?
– А разница? Он с теткой всю жизнь будет ютиться в своей гнилой деревеньке? Да тут и думать нечего, в городе в школу пойдет.
Как я позже узнал, зачислить меня хотят как раз в ту, где работает Игорь.
Изумительно. И школа теперь новая. И одноклассники, значит, будут новые. И друзья. Мать мастерски перечеркнула всю мою прошлую жизнь. Даже не перечеркнула, а вырвала все страницы с корнем.
– Я. Не. Пойду.
Это первая внятная фраза, что я смог сказать после недель истерики. Я не столько боялся идти в новую школу, сколько не хотел навсегда сжигать страницы прошлого. Я даже не тосковал по друзьям. Забавно, что у каждого, кого я считал таковым, были друзья намного ближе меня, а со мной… они общались скорее не из жалости, а просто от скуки. И я привык. И смирился.