Мы расстреляны в сорок втором
Шрифт:
— Сколько? — пуская дым в потолок, спрашивает, перебивая коменданта, Семин. Он встречает удивленный, осуждающий взгляд переводчицы, но остается невозмутим.
— О, старший лейтенант Семин, сразу видно, человек деловой. Он настоящий европеец, и с ним приятно иметь дело. Может быть, старший лейтенант Семин знает немецкий язык? Тогда они обойдутся без посторонних.
Немецкий язык Семин изучал в школе и в училище. Он помнит, что стул — это «дер штул», что шкаф — это «дер шранк». Он может произнести «битте» и выругаться: «доннерветтер». Вот и все его познания в немецком языке. Теперь он жалеет, что в школе пропускал уроки немецкого. Ему тоже хочется, чтобы комендант
— Конкретно, что вы мне предлагаете? — спрашивает Семин.
— Работать с нами.
Семин уже докуривает пятую сигарету. Одну сигарету он успел припрятать про запас. Толькс этого ему и надо было — покурить вволю. Теперь уже можно кончать волынку.
— Так вот, — говорит он медленно, подбирая слова. — Переведите, что прежде всего я должен внести ясность. Сведения, которыми располагает господин комендант, абсолютно точны. Не хватает лишь некоторых деталей. Да, я действительно был исключен из партии. Но я коммунист. Был коммунистом и коммунистом остался. Так и передайте коменданту. Скажите ему, что я, черт побери, коммунист до ногтей, коммунист всем сердцем, всей душой и буду до последнего бороться за дело партии…
Семин кричит.
Переводчица отскакивает к стене. На Семина наваливаются автоматчики. Они крутят ему руки, связывают их, и тогда к Семину боком подходит комендант и бьет его наотмашь рукояткой тяжелого «парабеллума» по лицу. Он наносит ему удар с такой силой, что у Семина крошатся зубы. От нечеловеческой боли Семин теряет сознание.
Постепенно выясняется что к этой истории имеет кое-какое отношение Сенечка Тарасюк. Это он сболтнул кавалеристу, что Семин служил на Черном море и был исключен из партии. Рассказал он ему об этом без злого умысла, а староста, ясное дело, поспешил доложить лагерному начальству.
— Если бы я знал,-оправдывается Сенечка, — так я бы молчал как рыба. Теперь он из меня слова не вытянет.
— Ох и трепло же ты, — говорит Жора. — Привык в своей парикмахерской чесать язык.
— Профессиональная болезнь, — вставляю я как бы ненароком.
— Будет вам, — Семин приподнимает голову. — Тарасюк тут не при чем. Ну, сболтнул лишнего. Откуда было ему знать, что так обернется дело. Верно?
— Точно, — обрадованно кивает Сенечка.
— А думать все-таки надо, — наставительно говорит Ленька Балюк. — На то и голова. Она не для того только, чтобы прическу и бачки носить. Эх, Перманент, Перманент. Видно, тебя мало били.
— А может, наоборот? Пришибли в детстве.
— Конечно. Когда ему исполнился годик, дорогая мамаша уронила его с третьего этажа.
— А батя потом так встряхнул, что повыле-тали заклепки.
— У тебя самого не хватает заклепок, — огрызается Сенечка.
Попреки сыплются на него со всех сторон. Каждый стремится перещеголять товарища. Застенчивый, скромный Вася Дидич и тот вставляет какое-то замечание.
Мы уже смеемся. И Семин — я отказываюсь верить-тоже смеется. Смех у него звонкий, молодой.
— Удивляешься, Пономарев? — заметив мои взгляд, тихо спрашивает Семин. — Я переменился, да? А знаешь почему? Мне казалось раньше, будто все прахом пошло… Особенно после того, как очутился в плену. Да… А вот сказал сегодня коменданту, что я коммунист, и, поверишь, впрямь почувствовал себя коммунистом. И у меня отлегло от сердца, понимаешь? Ну, словно бы я заново родился на свет.
Он улыбается беззубым ртом.
— Понимаю, Валентин Николаевич. Помолчав, Семин снова спрашивает:
— Скажи, Пономарев, почему ты не
— Какой там секрет. Просто так получилось. То цирком увлекался, то еще чем-нибудь. Ну и, признаться, любил погулять. Не без того. Когда же тут ходить на собрания?
— Скажи, а стихи ты писал?
— Откуда вы взяли?
— Вот ты и проговорился… А я так спросил,. между прочим. Когда-то я тоже пробовал писать стихи. Но оказалось, что плохие. Поэтому я и бросил. А ты?
— И я бросил.
— Хочешь, я тебе почитаю, — неожиданно предлагает Семин. — Слушай…
Как-то раз при лунном светеС черноглазым мальчикомПотеряла я браслетикИ колечко с пальчика.И теперь на целом светеЯ такие не найду.Где колечко? Где браслетик?Затерялися в саду.А приеду, опросит милый:Где браслет подаренный?С кем у моря ты бродила,Расфуфырясь барыней?Я скажу ему: не знаю.Не смотри так страшно.Видишь, я сама страдаю.Так зачем расспрашивать?— В общем, чепуха, — говорит Семин. — Никудышные стишата. Зря только бумагу портил. А сейчас, если хочешь, я тебе настоящие почитаю.
И он глухо читает Маяковского:
Нежные!Вы любовь на скрипки ложите.Любовь на литавры ложит грубый.Голос Семина тоскует по далекой Марии, зовет ее… Он признается в том, что «ночью хочется звон свой спрятать в мягкое, в женское». Он поднимается до сдавленного крика, как вызов вселенной: «Эй, вы! Небо! Снимите шляпу!» И — падает…
Это «Облако в штанах». Я подавлен. Мне хочется вскочить, завыть по-волчьи на звезды, призывая Тоню. Неужели и она… Нет, не верю. Пусть, когда меня не будет, она выйдет за другого. Пусть. Но и тогда я буду с нею. Всегда и везде. Она не сможет забыть мои ласки, мое тепло.
И вообще: умирают ли люди?
Мне всегда казалось, что я не могу умереть. Так уж видно устроен человек, что не верит в свою кончину. Как можно допустить, что люди будут разговаривать, двигаться, что над ними поднимется солнце, а тебя не будет? И хорошо, что не думаешь о смерти. Иначе, пожалуй, не стоило бы жить. Впрочем, не то… Жить все равно бы стоило. Но очень хорошо все-таки, что человек не думает постоянно, каждодневно о неизбежном конце.
Об этом — о жизни и смерти — у нас заходит разговор. Возникает он из-за матроса Анатолия Сухарева в его отсутствие.
Сухарев попал к нам в лагерь всего дней десять тому назад. Он молчалив, безучастен ко всему. Кажется, что это ходячий труп. Кажется, что внутри у Сухарева все мертво, и живет только его оболочка. Он ни во что не верит.
Раньше Сухарев служил при штабе. Поджарый, темнолицый, он одевался тщательно, с форсом, как все матросы, которым не приходится драить медяшки и которые постоянно околачиваются на берегу. Он занимался тяжелой атлетикой и на спартакиадах неизменно занимал призовые места. Он имел такую шумную славу, что не было, по-моему, на флотилии ни одного человека, который не знал бы его и не гордился бы этим знакомством. С Сухаревым многие были накоротке.