Мы расстреляны в сорок втором
Шрифт:
— Живы. Воюют, наверно, — говорит Ленька. — Ты, Борис, можешь гордиться.
— Чем? — Бляхер смущенно сутулится. — Теперь все воюют.
Он смотрит на небо. Оно закрыто низкими тучами, и какой-то тревожный, страшный, лиловый свет ровно разливается по снегу. Все ниже и ниже провисает небо, и кажется, будто смеркается посреди дня.
Два раза в день — утром и вечером — нам выдают мутную, тепловатую бурду. Случается, что каждому перепадает и по ломтю черствого хлеба. Это особенный хлеб. Мы его называем «золотым». Пекут его из высевок пополам с кукурузой. По крайней мере так уверяет Степан Мелимука,
Бурду нам варят из отрубей, в ней плавает картофельная шелуха. Повар наливает это варево в ржавые жестяные банки из-под консервов, в котелки, в глиняные миски и черепки. Эту посуду вместе с деревянными и алюминиевыми погнутыми ложками мы постоянно держим при себе.
Такой еды, конечно, едва хватает, чтобы не умереть с голоду. Если кому-нибудь посчастливится раздобыть морковку либо мерзлую луковицу, это для нас праздник. Но такое случается редко, и когда раздают лагерную похлебку, мы все набрасываемся на нее, по словам Леньки Балюка, «как шакалы». Едим стоя, на коленях, присев на корточки, согнувшись в три погибели и просто повалившись на солому. Лязгаем зубами, чавкаем, обсасываем голые кости. Надо же, в самом деле, задать работу зубам, которые шатаются и выпадают из красных, разбухших десен!
Первым, уву всегда, набрасывается на пищу сам Ленька Балюк. Еды ему постоянно не хватает, он мучается, и мы «подбрасываем» ему время от времени то пайку хлеба, то еще чего нибудь. Чаще других отдает Леньке свою порцию Сухарев. Сам он почти ничего не ест.
После обеда все как-то добреют. Лииа тускло озаряются слабым светом больных глаз. И появляется в этих глазах отсвет прошлого, далекого, потерянного безвозвратно, того, что кажется сегодня сказкой.
— Помните, какую яичницу с салом нам выставила чернобровая солдатка в Мышеловке? — говорит Сенечка. — Никогда не ел ничего вкуснее. Яичница аж шипела и сама просилась в рот.
— Положим, наш кок тоже готовил яичницу — закачаешься! — вспоминает Жора.
— Черт!.. А биточки?
— Да, чего-чего, а мяса хватало, — говорит Харитонов. — Сегодня свинина, завтра телятина. — И принимается напевать, перевирая слова:
Каким вином нас угощали!Какую закусь подавали!Уж я пила, пила, пила…У Леньки Балюка от этой песни в животе возникает такая музыка, что он вскакивает. Не прошло и часа после обеда, а Ленька уже снова голоднее волка.
— Хоть бы ты помолчал, Курский соловей, — просит Ленька. — Очуметь можно.
— Так и быть. По просьбе почтеннейшей публики концерт отменяется,отвечает Харитонов и умолкает.
Но теперь уже сам Ленька не в силах сдержать нахлынувшие на него воспоминания.
— Боже, какой я был пижон, — говорит он, нарушая молчание. — Каждый день проходил мимо закусочных, мимо кондитерских. Так нет того чтобы зайти — вечно куда-то спешишь. Вот досада! Сколько отбивных я мог съесть и не съел. А пирожных! С заварным кремом, «наполеонов», корзиночек… И мороженого!
А по мне, так нет лучшей рыбы, чем колбаса, — говорит, не вытерпев, Сероштан. — Бывало мне жинка як нажарит… Домашнюю, свиную… Вот бы сейчас покуштувать.
— С
— И то правда. С луком.
— Еще чего захотел!
— А я так даже против обыкновенного шницеля не возражаю, — говорит Жора. — На Константиновской была нарпитовская столовка, так там завсегда подавали на второе шницеля.
— А потом компотик…
— Или кисель. На третье.
Ленька прислушивается к голосам, болезненно морщится и говорит:
— Да замолчите, черти. Живот сводит. Вы когда-нибудь кончите варить воду или нет?
— А ты не слушай.
— Да ты ведь сам начал, Лень, а теперь кричишь.
— Ну, начал. Был такой грех. А теперь прошу…
— Добре…
«Повара» умолкают. Но ненадолго. Понизив голоса, перейдя на шуршаший шепот, они снова принимаются за свое. Причмокивают даже от удовольствия.
Ленька затыкает уши. Зарывается с головой в солому. А мне еще долго слышно, как Сенечка и Жора, перебивая друг друга, пекут, варят и жарят…
«Вот и еще один день прошел, — думаю я. — А сколько их осталось у нас, таких дней?»
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Надеяться и верить
По лагерю разнеслась весть о том, что немцев расколотили под Москвой. Говорят, им здорово досталось. Наши будто бы окружили несколько немецких дивизий — с танками, с артиллерией, словом, со всеми потрохами, и не оставили камня на камне.
К нам в клуню это известие приносит вездесущий Сенечка. У него всюду друзья-приятели, есть знакомства даже по ту сторону проволоки, и он всегда обо всем узнает раньше других.
— Немцы бегут, — докладывает Сенечка шепотом, едва сдерживая радость.Ну, теперь они покатятся колбаской…
— Нагляделись на Москву в полевые бинокли, — говорит Семин. — Хватит.
Мы сидим голова к голове. Лица разглаживаются, светлеют. Победа! Мы впервые пробуем на зуб это слово, интересно, какой у него вкус? Смотрим друг на друга, подмигиваем, подталкиваем плечом. Победа? Ленька Балюк ложится ничком. Неужели победа? Жора расслабленно опускает длинные руки. Победа, братки, победа! У Васи Дидича лицо точно из теста — вот-вот расплывется. Победа, черт побери! Сероштан поднимается, расправляет могучие плечи, и кажется, что, перенеся ногу через лежащего Леньку, он зашагает куда глаза глядят, не обращая внимания на стены, на рвы, на реки, и будет шагать до тех пор, пока не дойдет до этой самой Победы и не возмется за нее своими волосатыми ручищами. Он должен пощупать, какая она, эта Победа, из какого материала она сделана, крепок ли он.
В этот день нам запрещают ежедневную прогулку. Немцы не появляются на территории лагеря. И это самый верный признак того, что им действительно не сладко пришлось под Москвой. И мы ухмыляемся, насмешливо поглядываем на кавалериста, которому уже не долго казаковать. А Харитонов, пройдясь мимо него этаким фертом, даже произносит, передразнивая:
— Ер-р-рунда!..
Хоть мы сами и не участвовали в разгроме немцев, но у нас такое чувство, словно в этой победе есть какая-то, пусть малая, крохотная, но толика и наших усилий. Мы сегодня впервые не замечаем, что бурда по обыкновению отдает жестью и ржавчиной.