Мы расстреляны в сорок втором
Шрифт:
Ленька потерял много крови. Его знобит. Временами его лицо становится совсем белым, а временами зеленеет. Мы с Харитоновым не отходим от него.
Месяцы плена не притупили наших мыслей и чувств. Мы не стали равнодушными ни к прошлому, ни к настоящему, ни к будущему. Ччо ж, человека можно лишить свободы. У него можно отнять здоровье, любовь, право на счастье. И только одного у него не выкрасть — надежды. А когда есть хоть капля надежды, человек еще не покорен.
Вот Жора Мелешкин. С некоторых пор он стал задумчив. Видимо, Жора размышляет о жизни. Раньше ему не
Но как мне облегчить страдания Леньки Балюка? В прошлый раз, когда до полусмерти избили меня, кто меня выходил, если не Ленька? А такое не забывается.
У меня сохранилась лишь одна вещь, которая мне дороже жизни. Это Тонина фотография. Сам удивляюсь, почему ее у меня не отобрали. Жухлая фотокарточка, которую я постоянно ношу под тельняшкой на груди, согревая ее своим теплом. Когда никто не видит, я вынимаю ее и долго-долго смотрю в подернутые поволокой Тонины глаза.
Случилось так, что я утаил эту фотографию даже от Леньки. Этого я не могу себе простить.
Мне совестно. Конечно, я не должен был так поступить. Надо было сразу же сказать Леньке, что у меня есть Тонина фотография. Я мог выдумать, будто украл ее у Тони, вот и все. Впрочем, и теперь еще не поздно…
Я нащупываю рукой фотографию. Цела. Наклоняюсь к Леньке и говорю:
— Слушай, я совсем забыл… Я должен сказать тебе одну вещь. Понимаешь, однажды, когда Тоня вышла из комнаты, я забрал у нее фотографию. Ту, что на стене висела возле тахты, помнишь? Вот она…
— Я знаю, — слабо отвечает Ленька.
— Как так?
— Да так, я видел…
— Так ты ее видел у меня и молчал? Но почему?
— Я думал, что Тоня подарила ее тебе. На память.
— Ну, вот еще!.. Ты ведь знаешь Тоню! Станет она дарить. — Я отвожу глаза и сую Леньке фотографию. — Бери, она такая же моя, как и твоя.
— Нет, — Ленька качает головой.
— Ленька, будь другом…
Не притрагиваясь к ней, Ленька смотрит на фотографию. Да, это Тоня. Она как живая. Насмешливые глаза, родинка на левой щеке… Он знал, что у меня хранится эта фотография, и молчал.
— А ну покажи, — говорит Харитонов. Он долго и внимательно рассматривает фотографию, передает ее Бляхеру и говорит:
— Правда, хороша?
— Хороша, — подтверждает Бляхер.
— Да… Можно позавидовать…— тянет Сенечка, заглядывая через мое плечо.
Фотография переходит из рук в руки. Все хвалят. Только Сухарев, когда доходит до него очередь, морщится:
— Знаем, все они слабоваты…— говорит он упрямо и тут же уточняет, в чем, по его мнению, заключается женская слабость.
Перебивает его Сероштан.
Я еще не видел боцмана таким свирепым. Он почти кричит:
— Не трожь! Не трожь, говорю! Нет у тебя такого права, чтобы всех мерить на один аршин. Думаешь, если на суку нарвался, так все такие?
— Ладно, не учи ученого, — устало отвечает Сухарев.
Тогда Ленька приподнимается на локте и говорит, вкладывая в свои слова столько презрения, что Сухарев опускает голову:
— Ну и подлец же ты, Сухарев. Нет у тебя души.
И падает. В горле у него клекот.
— Успокойся, — говорю я Леньке. — Сухарев, сам знаешь, не виноват. Это жизнь его таким сделала.
— Нет…— Ленька отрицательно качает головой. — Всегда надо оставаться… человеком.
Жаль, что старший лейтенант Семин не может вмешаться. Он бы Леньку враз успокоил. Но Семин бредит. В лагере свирепствует сыпняк, и нашего Семина подкосило одним из первых. Он свалился еще недели две назад. У него жар, глаза блуждают. Семину кажется, что он на «Стерегущем». Он зовет какого-то Гагнидзе, разговаривает с какой-то Машенькой… Больно смотреть, как он, бедняга, мечется по соломе. Ему худо.
Но Ленька постепенно успокаивается сам. Жадно курит. Затем, как бы разговаривая с самим собой, тихо произносит:
— А я вот, Пономарь, — верю. Что бы ни случилось, я всегда буду верить.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Февраль
Весь январь, от первого дня до последнего, стояли лютые морозы. А потом как завьюжит. как заметет! Вокруг, куда ни глянь, сугробы. Ветер свистит и воет в дырах клуни, продувает ее насквозь. Прав Сенечка: февраль справляет панихиду по Харитонову.
Нет среди нас больше Петра Харитонова. И Тимохина нет, и Самохвалова, и Прибыльского, и многих других. Теперь нас осталось только семнадцать.
Но кто знает, долго ли быть нам вместе? Кто скажет, чья следующая очередь? Я чувствую, что развязка близка. Немцам мы уже порядком надоели. Чувствуют, что нас им не запугать. Кто разносит по баракам смуту? Матросы. Кто подбил весь лагерь нарушить приказ и не выйти на утреннюю поверку? Опять же мы. А этого немцы не прощают.
В углу, на гнилой соломе, лежит Семин. Спит, забывшись тяжелым сном. Возле Семина ерзает Сероштан, который неуклюже ухаживал за ним все эти дни и ночи. Почти совсем оправился от побоев Ленька Балюк, вокруг которого, заискивая, вертится Коцюба. Сенечка и Жора затевают какую-то возню. Сухарев, как всегда, молчит. Бляхер мигает слезящимися грустными глазами.
С гордостью я думаю о своих товарищах, которые, пройдя через пытки и допросы, ни разу не запятнали своей совести…
И вдруг замети как не бывало. Дерзко сияет под солнцем белый снег.
Взвизгивая, открывайся настежь ворота клуни. На пороге стоят солдаты с автоматами и староста-кавалерист. В последнее время он здорово насобачился и калякает по-немецки. Говорит:
— Выходи по одному!
— Всем, что ли, выходить? — вежливо, но с насмешкой осведомляется Сенечка.
— Всем. С вещами.