Мы с тобой. Дневник любви
Шрифт:
Мы сидели рядом на диване. Он вдруг отстранился от меня и стал разглядывать — я поняла, впервые.
— Так вот откуда у вас седые волоски! — воскликнул он. — Сын мой Петя в прошлый ваш приход сказал мне: «Удивительное у этой женщины лицо, вдруг меняется, словно ей двадцать лет, а ты сказал, что пригласил пожилую секретаршу. И она действительно немолодая женщина».
Какие у вас тонкие руки — жалостно смотреть. А бёдра широкие, как у зрелой женщины. Из-за бёдер, конечно, из-за бёдер
— Никто нас с вами не видит — ни вас, ни меня, — неожиданно заключил он.
Я не решилась подхватить эту мысль и молчала. Он долго ждал, тоже не решился продолжить и неловкость молчанья нарушил тем, что перешёл на новую «внешнюю» тему.
— Квартира эта — только чтоб редакторов обмануть, что, мол, у меня как у всех людей «с положением». Мне самому это чуждо. Но признаюсь, вещи красивые меня радуют. Я жил всегда бедно, неустроенно, совсем недавно получил возможность украшать свою жизнь. Видите эту венецианскую люстру — я сначала в неё влюбился, как в молодости влюбился в невесту. Недавно купил в комиссионном тросточку с золотым набалдашником. Возможно, с ней гулял лет сто тому назад какой-нибудь Чаадаев. Поверите ли? На ночь клал с собой в постель, чтоб не расставаться и вспомнить, как только утром проснусь.
В тот вечер в ответ на мои признания он пересказал мне свою жизнь, и мне стали понятны загадки: дырка на пятке (домашние туфли без задников открыли этот секрет); при роскошных стенах и мебели — дешёвая канцелярская пепельница; кашне на столике в передней — грязноватая тряпочка, свёрнутая в жгут; это сукно, купленное втридорога у спекулянтки; Аксюша в креслах «ампир», с тоненькой косицей на спине, прикрытой монашеским платочком; вся случайность и ненужность этого ампира «как у всех» — вся нищета этого богатого дома.
Не этим ли объясняется: то напыщенность, то детская доверчивость: «Вот я весь перед тобой, ничего не знаю, помоги мне! Может быть, я совсем не хорош и никому не нужен».
Это дошло до меня во второе наше свиданье, когда он рассказывал, как в лесу сидит неподвижно и вызывает к жизни лесные существа: они проходят мимо, принимая его за камень. Рассказал, а после вдруг испуганно и доверчиво поднял на меня глаза: это были глаза ребёнка... Голодный добрый ребёнок, а не хитрец, не юродивый и совсем уж не «Пан»!
Так вот именно я и жил и об истине не думал: истина была в моей совести. В моей походной сумке всегда лежит достаточная тяжесть, и потому я никогда для здоровья не прибегаю к спорту. Здоровье у меня в сумке, а истина — в совести.
— И вас это удовлетворяло?
— Я так жил...
Я сказал своему секретарю:
— Моё самохвальство вас дёргает?
Она ответила:
— Нет, я начинаю уже привыкать.
В. Д., копаясь в моих архивах, нашла такой афоризм: «У каждого из нас есть два невольных греха: первый, это когда мы проходим мимо большого человека, считая его за маленького. А второй — когда маленького принимаем за большого». Ей афоризм этот очень понравился, и она раздумчиво сказала:
— Что же делать, у меня теперь своего ничего не осталось — буду этим заниматься (работой над архивом, как своим делом).
Ко мне подходит то, что есть у всех и считается за обыкновенное, и потому они этого не замечают. А мне это приходит как счастье. Так было у меня с желудком, что сорок лет я курил и нервные узлы, управляющие желудком, были закупорены. А когда я бросил курить, то узлы откупорились и организм стал действовать на старости лет как у юноши. То же самое происходит теперь и с душой: моя душа открывается...
26 января.
Ночь спал плохо. Встал как пьяный, но счастливый тем, что «дурь» мою вышибло так основательно, что как будто ничего не было. Если и вправду выйдет, как мы сговорились, то работать буду во много раз больше. Ко мне пришла со-трудница.
Я переписывала рассказ, которым начнётся в будущем поэма «Фацелия», в нём автор цитирует Пушкина: «Что наша жизнь? — одна ли, две ли ночи...»
Он осторожно входит в комнату, делая вид, что ему надо найти что-то в конторке, задерживается у моего плеча, заглядывает, о чём я пишу.
Я оборачиваюсь и, мельком взглянув, читаю на его лице усилие «не мешать». Он борется с собой, выходит из комнаты и снова появляется на пороге, молчаливый, ожидающий.
28 января.
Меня та мысль, что мы к концу подошли, не оставляет. Наш конец — это конец русской бездомной интеллигенции. Не там где-то, за перевалом, за войной, за революцией, наше счастье, наше дело, наша подлинная жизнь, а здесь — и дальше идти некуда. Тут, куда мы пришли и куда мы так долго шли, ты и должен строить свой дом.
Разглядывая фигурки в заваленном снегом лесу, вспоминал, как в молодости Она исчезла и на место её в открытую рану как лекарство стали входить звуки русской речи и природы. Она была моей мечтой, на действительную же девушку я не обращал никакого внимания. И после понял, что потому-то она и исчезла, что эту плотъ моей мечты я оставлял без вниманья. Зато я стал глядеть вокруг себя с родственным вниманием, стал собирать дом свой в самом широком смысле слова.
И, конечно, Павловна явилась мне тогда не как личность, а как часть природы, часть моего дома. Вот отчего в моих сочинениях «человека» и нет («бесчеловечный писатель» — сказала обо мне Зинаида Гиппиус).
Он настолько подходил ко мне от души — с вниманием к моему внутреннему существу, что начисто не замечал во мне наружности — женщину.
Приходит день — и он одной строчкой исчерпает все поставленные ему и мне многолетние вопросы «физического романтизма», причинившего нам в прошлом столько страданий, он пишет: «родственное внимание создаёт на земле святую плоть».