Мы с тобой. Дневник любви
Шрифт:
Возможно, это печать петербуржцев. Она — от большой формальной культуры. Меня в присутствии таких людей подмывает созорничать, — каюсь! Вот в прошлый раз я из-за этого ляпнула про нашего общего знакомого Зубакина [10] — «спёр», а потом пожалела, но было поздно. На самом деле он «спёр» у самого себя: он читал мне те четыре строчки, что и Вам, выдавая каждый раз за экспромт:
А там на севере олени
Бегут по лунному следу
И небо нежную звезду
Качает у себя в коленях.
Забыла
Ещё я хотела сказать об Аксюше. Вы, наверно, неприятно удивились, что я сразу сказала ей «ты»? Я потом мучилась (не тем, что сказала, а что Вас сбила с толку этим). У меня это вышло опять-таки потому, что с такими людьми сразу рушатся преграды. Вот и она мне сказала «ты», и мы с ней расцеловались на прощанье.
Ну вот, мой отдых окончен. И письмо кончаю. Перечитывать некогда. «Но мне порукой Ваша честь», что Вы его не покажете ни Р. В., ни Аксюше. Вам троим только и дел, что перемывать косточки ваших гостей: вы люди свободные.
Я очень довольна нашей беседой. У меня даже глаза мокрые, но это «умиление» — от больных нервов и так же мало стоит, поверьте, как умиление некоторых постников, происходящее от телесной слабости».
Так началась наша дружба, как напряжённый и радостный друг ко другу интерес. Ни о разводе, ни тем более о браке мы и не помышляли. Мы жили только настоящим, грелись в его свете, никому, кроме нас двоих, не видимом, никого ничем не оскорбляющем. Снова повеяло на меня духом свободы, поэзии — таинственным гением жизни, ушедшим со смертью Олега.
Всё было ещё между нами непрочно, и в то же время это была полная жизнь.
Куда бы я ни пришла в те дни — к матери ли, к друзьям — все на меня дивились и только не спрашивали: «Что с тобой?» Но я молчала. Я боялась спугнуть своё новое счастье. От счастья, именно в эти дни, я начала думать о том, чтоб отдать сполна свой долг: посвятить остаток жизни не одной матери, но и покинутому мужу. Теперь мне это казалось лёгкой жертвой.
Хорошо помню, как я встретилась с ним на улице, рассказала о новой работе у писателя, о новых людях на моём пути. Он слушал с интересом, радостно улыбался и всё время вставлял в мой рассказ: «Записывай, непременно записывай за ними — это ведь реликты эпохи!»
Сколько бы так длилось, к чему бы привело? Но судьбе было угодно подхлестнуть события. Чтобы сделать их понятными читателю, надо напомнить, что в те годы каждый третий среди нас считался филёром, — так говорили опытные люди, и это подтверждалось практикой жизни.
Вот почему 3-го февраля Пришвин записывает в дневнике два таинственных слова: «А если?»
Глава 5 «А если?»
Изучая письмо В. Д-ны, нашёл, что логика её не покидает ни на мгновение: очень умная, а я совершённый дурак («уверчив»). Но вот выступает контролёр доверия — Разум (он Разумник Васильевич) и спрашивает: «А если?» И какая кутерьма подымается, и «сладкий недуг» исчезает в одно мгновение... и становится ясным, что то моё одиночество, на которое я жаловался моему новому другу, и было и есть средство моего спасения и разгадка для всех удивительного, что такой ребёнок мог сохраниться в наше время.
Р. В. говорит: «А если?»
— Но разве вы не видите, какая она?
— Вижу, да, а всё-таки «а если?».
— Но, ведь если думать всегда о «если», с места сдвинуться нельзя.
— Почему же? Вот
5 февраля.
Дни 3—4 февраля были самые трудные, я ужасно страдал. Р. В. рассказал мне о женщине, которая вышла замуж за человека, подлежащего исследованию. Восемь месяцев спала с ним, всё выведала и предала. И под влиянием рассказа Р. В.-ча, не видя Веду, я представил себе, будто стало невозможным поправить малодушие: «Ушла и больше не придёт никогда!» И мне остаётся «прочее время живота».
Вот тут-то во мне всё закричало: «Спасать, немедленно спасать!» И я написал тут письмо ей.
О, как я люблю это чувство покаяния, из которого воскресает мой настоящий человек!
Моё письмо. «После каждой новой встречи Вы чем-нибудь возвышаетесь в моих глазах, и чем-нибудь перед самим собой я становлюсь ниже, и в чём-нибудь я отступаю. Не только архивы мои — драгоценные (казалось мне раньше) дневники, но и книги в моих глазах теряют прежнее значение, и последние остатки вкуса к славе исчезают. Самоуверенность моя исчезает. Предвижу, что на этом пути «Пришвин», каким он был, и вовсе кончится. Напротив, всё Ваше в моих глазах вырастает, и даже некоторые, раньше казалось, некрасивые черты преображаются и становятся для меня дороже красивого (родинка отцовская). Мне бы хотелось эту любовь мою к Вам понять как настоящую молодую любовь, самоотверженную, бесстрашную, бескорыстную. Могу ли? Пусть даже сейчас не могу, но я хочу бороться за это новое своё большое счастье и быть победителем. Я хочу понять процесс моего самопонимания в собственных глазах как разрушение всего того, что должно неминуемо рано или поздно разрушиться. Я хочу понять возвышение Ваше в моих глазах как силу жизни, которая должна воскресить меня после неминуемого разрушения оболочки моего самообольщения. Я хочу быть лучшим человеком и начать с Вами путешествие в неведомую страну, где господствует не томящееся «я», как теперь, а торжествующее и всепобеждающее «мы». Дорогая моя, не будем откладывать наше волшебное путешествие, сейчас же, в эту самую минуту, станем обдумывать радостный путь, уговариваться между собой в строгом неуклонном выполнении труднейших условий нашего будущего торжества.
Вашими же словами пишу, моя желанная, «хорошо ли молчать из трусости, из самолюбия не сделать того, ради чего и живёшь-то на свете?». В Вашем существе выражено моё лучшее желание, и я готовлюсь, не скрою, с некоторой робостью к жертвам в личной эгоистической свободе, чтобы сделать Вам всё хорошее и тем самым выше подняться и самому в собственных глазах.
Всё, о чём я сейчас пишу, вышло от Вас, и я не хочу лицемерить и спрашивать Вас о том, согласны ли Вы со мной отправиться в далёкое путешествие, в неведомую страну и там создать себе Дом. Это от Вас же пришло ко мне, и мне даже кажется, будто я только записываю, и весь труд мой состоит лишь в том, чтобы точно было выражено согласие с Вашим желанием и сознанием. Никто больше Вас не понимает так сильно, что талант мой — есть сохранённая сила молодости, и я Вам назначаю его как невесте. И пусть в нашем союзе никогда не будет того, от чего погибает всякий обыкновенный союз: у нас никогда не будет в отношении друг ко другу отдельных путей, наши души открыты друг для друга, и цель наша общая. Пишу это Вам в предрассветный час дня моего рождения».
Перечитывая через пять лет это своё письмо, Михаил Михайлович замечает: «Вспоминаю своё письменное предложение ей. До сих пор я этим гордился: мне казалось, что я совершил героический поступок — прыгнул на пролетающее мгновение и остановил его. Другой стал бы раздумывать и пропустил бы своё мгновение.
Я не раздумывал, а взял и достиг своего.
Однако, если теперь подумать об этом, я мог бы сделать гораздо лучше (спокойней). Всем бы от этого было бы хорошо. Но, скорее всего, у меня не хватило бы духу на такое любовно-внимательное устройство жизни. И я, чувствуя слабость, и совершил этот бросок.