Мы с тобой. Дневник любви
Шрифт:
Теперь мне кажется, — так давно это было, — ты повторялась в сомнениях, видишь ты меня как человека, достойного твоей любви, или же тебе это только видится. Теперь же, когда он с тобой, ты не унимаешься в твоих ночных сомнениях и спрашиваешь:
— Что это — человек пришёл или пришло твоё время любить?
Милая моя, не хочу времени — хочу человека, хочу при помощи живущего в тебе ангела создать своё новое время.
Скоро поезд приносит меня в Загорск. Здесь так сильна весна света, что от боли в глазах слёзы текут, и самую душу просвечивает, и проникает за душу, куда-то, может быть, в рай, и дальше за рай, в такую глубину, где только святые
В лесу на снегу, ещё нетронутом, много следов, как зимой, но полдневные горячие лучи помогли деревьям стряхнуть с себя весь зимний снег. Только в самой глубине в развилке уцелел зимний ком снега и не падает. В прежнее время я бы придал этому снегу какое-то значение, может быть, снял фотографию или записал об этом в книжку, чтобы, складывая потом записи, сделать из них узорчатый ковёр. Десятки лет с непостижимым терпением занимался я этим тканьём в смутном предчувствии, что по этим коврам придёт ко мне ангел, родной моему Михаилу.
Всё совершилось, точно как я ожидал: по этим коврам пришёл мой друг желанный. И вот теперь больше не надо мне замечать, записывать, снимать, складывать и сочинять. Теперь друг мой со мной и освобождённый дух мой веет, где хочет.
Ну вот, я достиг своего домика, тоже с полуподвальным помещением, точно таким, в котором жил тот сапожник, хороший человек, приютивший наказанного ангела.
Такая тишина, такое одиночество, и в то же время сознание спокойствия и гармонии, какое невозможно было достигнуть прежним обыкновенным человеком.
Милая Ляля, не покидай своего сапожника, пока твой ангел не будет прощён.
Любящий тебя Михаил».
Сегодня В. представилась мне как в таинственном рассказе ангел. Там как сапожник, тут как машинистка. Там осветился тёмный подвал, тут же подвал человеческой чувственности: то, что у множества «стыдное», здесь яркий свет (заслужил!).
А все вокруг нас судят «по себе», и этот суд по тону своему похож на унижение ангела при воплощении в человека... Потому-то так ярок свет её для меня: она горит не для себя, а для меня...
Как будто на острие ножа, воткнутого в сердце, мне привили тебя[16], так что когда поднимается боль, то мне кажется, она у нас вместе, — не я один. И ещё похоже, как будто «шестикрылый серафим на перепутье мне явился» и с тех пор в сердцах людей читаю я страницы злобы и порока...[17] ...Рожи... в невероятной тоске... душевный отврат... и никакого отдыха. Сном, гигиеной тела и духа тут не возьмёшь.
23 марта.
Утром было — 20°. А потом вскоре капель. Давно бы уже время грачам и даже жаворонкам, но не видно грачей, и жаворонков не слышно. Только один воробей токует: чирик-чирик, да синички: пик-пик.
А в сущности, и я тоже, если упростить мою философию до крайности, повторяю, как птица: Ля-ля, ля-ля.
Всё-таки надо добиться мира со старой семьёй, полного спокойствия в переговорах, как бы ни была возмутительна для меня их «любовь».
Письмо: «Милая,
И я придумал сделать тебе большой и хороший подарок. Я подарю тебе весь мой архив, над которым работает Р. Мы будем его беречь, ни в коем случае не продавать. Это будет крупным материальным фондом на случай катастрофы — это раз, а второе — изучив этот архив, присоединив к нему наш опыт вдвоём, ты легко можешь написать книгу, сбыт которой обеспечен значимостью моей в литературе. Передачу тебе архива сделаю нотариальным порядком. Не думаю, чтобы этот подарок произвёл на тебя сам по себе впечатление: слишком это деловое что-то. Но я тебе пишу об этом, лишь чтобы дать пример борьбы моей с положением ссыльного.
В то время, как я об этом думал, сумерки сгущались, месяц больше сиял, надувался, я стал глядеть на него, чтобы войти с ним в знакомую мне родственную связь...
Мне хочется сказать тебе об этой родственной связи, родственном внимании, которым она достигается. Я давно этим пользуюсь и достигаю больших результатов. Чтобы с какой-нибудь тварью, мышонком, ёлочкой, зайцем, установить эту родственную связь, нужно ведь всего себя со всем целым миром привести в связь. И я это делал, я каким-то своим, мало сознаваемым способом делал, и на основании такого расширения души до Целого достигал, и многих писанием своим удивлял.
А теперь вот навёл луч родственного внимания на месяц, и он вроде как бы даже от меня отвернулся. Тогда я стал свой луч на все наводить, знакомое мне, родное, и всё это от меня отвёртывалось. Им как будто не нравилось, что я думаю об одной тебе, они все, как и семья моя, не зная человека, все против него.
Холодно, равнодушно глядел я на месяц, в сердце же открывалась боль, и вдруг я почувствовал, что боль эта наша, что мы тут вместе. До того это было в чувстве чётко, до того душа твоя слита с моей душой, что это было всё равно, если бы ты и вся тут была. И когда я теперь уже с тобой вместе взглянул на месяц, честное слово — он плясал от радости. А потом и всё вокруг нас заплясало, и я понял, что природа нас с тобой уже давно обвенчала, соединила, не хочет видеть каждого из нас в отдельности. Извещаю тебя об этом: в природе мы обвенчаны. Напоминаю о 25-м в 6 часов. Твой Михаил».
Тяжело это перенести, их эгоистическое горе. Тяжело думать, что всю жизнь провёл в детской комнате и дети ничего-ничего хорошего от меня не взяли. Это конец всему.
Лялю я как-то от всего отбил, надо её устроить. Например, подарю ей и оформлю подарок — мой архив. Она и работать будет над ним, и верное обеспечение.
Послал третье письмо из Загорска о месяце («В природе мы обвенчаны»).
Был у попа-пчеловода. Посмотрел на него, посмотрел в зеркало на себя, и страшно стало: а вдруг как он через своё поповство прозрит, что я в своём возрасте, в своём положении повторяю в душе своей одно только «Ля-ля», «Ля-ля». Ещё я думал, глядя на него: «Да невозможно же представить себе такое, чтоб молодая женщина могла полюбить вот такого попа!» Тоска вошла ко мне в сердце, стала ужасно мучить с повторением: «Что ты наделал, что ты наделал!»